Император - Эберс Георг Мориц. Страница 74

– Но, отец, – вскричала Арсиноя, – подумай, чего это будет стоить! Если у нас будет еще один человек, которого нужно кормить…

– Об этом нет и речи, – прервал ее Керавн. – Я променяю старого раба на более молодого, с которым можно будет показаться. Я уже говорил тебе вчера, что отныне на нас будут обращать больше внимания, чем прежде, и если мы будем появляться на улице или где-нибудь в другом месте с этим черным пугалом…

– Зебек, разумеется, не подходит для парада, – прервала Арсиноя отца. – Ну, что ж, будем впредь оставлять его дома.

– Дитя, дитя, – возразил Керавн тоном упрека, – неужели ты никогда не думаешь о том, кто мы такие, как неприлично нам появляться на улице без раба?

Девушка пожала плечами и указала отцу, что Зебек все же старый член семейства, что дети льнут к нему, так как он ходит за ними как нянька, что новый раб будет дорого стоить и только силою можно будет заставить его делать многое такое, что этот старик делает охотно и хорошо.

Но Арсиноя проповедовала глухому.

Селены тут не было, и, не боясь ее упреков, Керавн, подобно безнадзорному ребенку, дорвавшемуся до того, в чем ему отказывали, упорно настаивал на своем решении – обменять старого верного слугу на нового, представительного раба.

Ни на одно мгновение он не подумал о печальной участи, которая угрожала этому поседевшему в его доме дряхлому старику в случае, если он будет продан. Но все-таки Керавн смутно чувствовал, что с его стороны нехорошо отдавать последние скопившиеся в доме деньги на нечто такое, что, в сущности, не было необходимо.

Чем более основательными казались ему доводы Арсинои, чем настойчивей предостерегал его внутренний голос против принесения этой новой жертвы своему тщеславию, тем тверже и энергичнее он настаивал на своем желании. Когда он защищал это желание, оно все больше приобретало в его глазах вид необходимости, а его уму представлялось множество оснований, делавших его как будто разумным и легко исполнимым.

Деньги теперь уже были; после избрания Арсинои для роли Роксаны он мог надеяться на то, что ему дадут взаймы; его обязанностью было окружить себя почетом, чтобы не отпугнуть аристократического зятя, о котором он мечтал; на случай крайности у него все еще оставалось собрание редкостей, стоило только найти подходящего покупщика. Если за подложный меч Антония заплатили такую высокую цену, то как много могли бы предложить за другие, гораздо более ценные предметы!

Арсиноя то краснела, то бледнела, когда отец снова и снова возвращался к ее торговой сделке, но она не смела признаться ему в истине и тем искреннее раскаивалась в своей лжи, чем яснее здравый ее ум сознавал, что выпавшая вчера на ее долю честь угрожала усилить слабости ее отца до самых гибельных пределов.

Сегодня она была бы вполне довольна, если бы нравилась только Поллуксу; она без сожаления отдала бы свою роль какой-нибудь другой девушке, отказалась бы от всяких притязаний на одобрение и восторженное удивление, которые доставила бы ей эта роль и которые еще вчера казались ей неоценимым благом.

Она и высказала это; но Керавн не принял ее заявления всерьез, расхохотался ей в лицо и начал распространяться в загадочных намеках о богатстве, которое не преминет завернуть к ним. И так как он смутно чувствовал необходимость показать, что не все его действия обусловлены личным тщеславием и заботой только о своей собственной особе, то объявил, что возлагает на себя великое самопожертвование и на первое время удовольствуется позолоченным головным обручем и вовсе не думает покупать обруч из чистого золота. Он думал, что этим подвигом самоотречения приобрел право употребить изрядную сумму денег на покупку нового, представительного раба.

На просьбы Арсинои он не обращал внимания, и когда она заплакала, так как угрожавшая потеря старого домочадца была для нее прискорбна, то отец с гневом запретил ей проливать слезы из-за таких пустяков. Он сказал, что это ребячество и что ему вовсе не хочется вести ее с красными глазами к жене префекта.

Во время этих разговоров завивка его волос окончилась, и он приказал Арсиное сейчас же хорошенько убрать собственные волосы и затем идти с ним. Они хотели купить новое платье и пеплум, навестить Селену, а затем отправиться на носилках к госпоже Юлии.

Еще вчера он считал излишней роскошью пользоваться носилками, а сегодня уже соображал, не будет ли уместно нанять экипаж.

Как только он остался один, ему пришла в голову еще одна новая идея.

Надменный архитектор должен узнать, что он, Керавн, не такой человек, чтобы позволить оскорблять и запугивать себя безнаказанно… Поэтому он отрезал свободную полосу папируса от одного письма, хранившегося у него в сундуке, и написал на ней следующее:

«Македонянин Керавн архитектору Клавдию Венатору из Рима.

Моя старшая дочь Селена по твоей вине получила такое повреждение, что лежит теперь больная; ее здоровью угрожает серьезная опасность, и она испытывает неслыханные страдания. Мои другие дети не находятся более в безопасности в доме своего отца, и я вторично предлагаю тебе посадить свою собаку на цепь. Если ты откажешься исполнить это справедливое требование, то я представлю дело на благоусмотрение императора. Я сообщаю тебе, что произошли события, которые побудят Адриана наказать каждого наглеца, пренебрегшего уважением, подобающим мне и моим дочерям».

Запечатав это письмо своей печатью, он позвал раба и сказал ему:

– Отнеси это письмо к архитектору из Рима и потом приведи двое носилок. Поторопись, а во время нашего отсутствия присматривай хорошенько за детьми. Завтра или послезавтра ты будешь продан. Кому – это будет зависеть от твоего поведения в последние часы, в которые ты еще будешь принадлежать нам.

Негр испустил громкий жалобный крик, вырвавшийся из глубины его сердца, и бросился к ногам своего господина.

Этот вопль резанул Керавна по сердцу, но он решился не допустить, чтобы его растрогали, и хотел непременно избавиться от старого раба.

Но негр еще крепче обхватил его колени, и когда дети, привлеченные воем своего друга, стали громко плакать вместе с ним, а маленький Гелиос начал гладить Зебека по наполовину вылезшим и похожим на шерсть волосам, этому тщеславному человеку стало не по себе и, чтобы не поддаться собственной слабости, он нарочито громко и запальчиво закричал: