Утро магов - Бержье Жак. Страница 1

Жак Бержье, Луи Повель

Утро магов

ОТ ИЗДАТЕЛЯ

Луи Повель, родившийся в Париже в 1920 г., — журналист, одновременно пишущий романы и эссе. В 1961 г. он организовал издательство и журнал «Планета». Совместно с группой исследователей и ученых он руководил изданием «Энциклопедии планет».

Инженеру-химику Жаку Бержье, родившемуся в 1912 г., мы обязаны крупными открытиями в области химии и электроники. Он был участником Сопротивления, и, в частности, он — один из тех, кто разрушил ракетную базу гитлеровцев в Пенемюнде. Бержье опубликовал несколько важных работ на стыке наук.

XIX век не любил химер. В своем догматизме он часто отбрасывал идеи, которые следующий, XX век, принимает, взращивает и превращает в действительность. Значит ли это, что прогресс человеческого ума существует на самом деле? Или это только фикция, тешащая наше тщеславие?

Кто знает, не было ли когдато очень давно уже постигнуто то неизвестное, границы которого мы с каждым днем оттесняем все дальше и дальше? Кто знает, какие открытия в культурах майя и египтян мог бы сделать археолог, окажись он одновременно еще и химиком или физиком? Ведь в наш век мы осуществили многое из того, о чем мечтали еще алхимики.

Да, невероятное существует, и оккультизм имеет свои основания. В этой книге, представляющей собой посвящение в фантастический реализм, — новая панорама современной науки, свидетельствующая об ошеломляющих знаниях. Луи Повель и Жак Бержье разрушают порядок идей, усвоенный нами от прошлого, чтобы лучше подготовить нас к чудесам будущего.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я очень неловок во всем, что касается ручной работы, и не раз сожалел об этом. Я был бы куда лучше, если бы мои руки умели работать. Руки, которые делают чтото полезное, погружаются в глубины бытия и извлекают оттуда источник доброты и мира. Мой отчим (которого я буду называть здесь отцом, ибо он меня воспитал) был портным. Это была могучая душа, поистине духпровозвестник. Порой он говорил, улыбаясь, что падение клерикалов началось в тот день, когда один из них впервые изобразил ангела с крыльями: в небо поднимаются не на крыльях, а на руках.

Несмотря на свою неловкость, я однажды переплел книгу. Мне тогда было шестнадцать лет, и я учился в Жювизи, бедном пригороде. В субботу после полудня нам предоставлялся выбор между работой по дереву или по железу, моделированию или переплетному делу. Я в это время увлекался поэзией, в особенности Рембо. Однако я должен был совершить над собой насилие, чтобы переплести «Сезон в аду». У моего отца было десятка три книг, стоявших в узком шкафу его мастерской вместе с катушками, мылом, тесьмой и выкройками. В этом шкафу были также тысячи заметок, написанных мелким аккуратным почерком на уголке портновского стола в течение бесчисленных трудовых ночей. Из принадлежащих ему книг я читал «Мир до сотворения человека» Фламмариона и как раз открывал для себя «Куда идет мир?» Вальтера Ратенау. Этуто работу Ратенау я и принялся переплетать, причем вдохновенно: Ратенау был первой жертвой нацистов. Дело происходило в 1936 г. В маленькой мастерской ручного труда я каждую субботу делал чтонибудь из любви к отцу и к миру рабочих. Первого мая я вместе с букетом ландышей подарил ему книгу Ратенау в карманном переплете.

В этой книге мой отец подчеркнул остро отточенным красным карандашом длинную фразу, которая навсегда сохранилась в моей памяти: «Даже эпоха тирании достойна уважения, потому что она является произведением не людей, а человечества, стало быть, имеет творческую природу, которая может быть суровой, но никогда не бывает абсурдной. Если эпоха, в которую мы живем, сурова, мы тем более должны ее любить, пронизывать ее своей любовью до тех пор, пока не сдвинется тяжелая масса материи, скрывающей существующий с ее обратной стороны свет».

«Даже эпоха тирании…»

Мой отец умер в 1948 г., никогда не переставая верить в творческую природу, не переставая любить и «пронизывать» своей любовью горестный мир, в котором он жил, не переставая надеяться, что увидит сет, сияющий за тяжелыми массами материи. Он принадлежал к поколению социалистовромантиков, кумирами которых были Виктор Гюго, Ромен Роллан, Жан Жорес, носившие большие шляпы и хранившие маленький голубой цветок в складках красного знамени. На границе чистой мистики и социального действия мой отец, более четырнадцати часов в день прикованный к своему портновскому столу — а мы жили на грани нищеты, — совмещал пламенный социализм и поиски внутренней свободы. Быстрые и точные движения, присущие его ремеслу, он ввел в метод сосредоточения и очищения духа, о чем оставил сотни страниц записок. Что бы он ни делал — составлял бутоньерки, разглаживал ткань — его лицо всегда сияло тихой радостью.

В четверг и воскресенье мои товарищи собирались вокруг его портновского стола, чтобы послушать его и ощутить присутствие его силы, — и у большей части из них жизнь стала иной.

Полный веры в прогресс и науку, он построил для себя могучую философию. У него было нечто вроде озарения при чтении работы Фламмариона о доисторических временах. И потом, увлекаемый страстью, он читал книги по палеонтологии, астрологии, физике. Несмотря на отсутствие подготовки, он все же проникал в глубинную сущность этих областей знания. Он говорил почти как Тейяр де Шарден, которого мы тогда не знали: «То, что наш век еще переживает, более внушительно, чем появление буддизма! Теперь речь пойдет уже не о приспособлении того или иного божества к человеческим требованиям. Религиозное могущество Земли вызывает в нас решающий кризис: кризис открытия самих себя. Мы начинаем понимать, что единственная приемлемая для человека религия — это та, которая научит его вначале узнать, а затем любить и страстно служить миру, самым важным элементом которого является он сам». Отец думал, что эволюция не смешивается с возможностью перевоплощения, что она является всеобщей и постоянно возрастающей, что она увеличивает психологическую плотность нашей планеты, подготавливая ее к контакту с интеллектами других миров, к сближению с самой душой Космоса. Для отца род человеческий не был чемто законченным. Он прогрессировал к состоянию сверхсознания через подъем коллективной жизни и мельченное создание единой психологии. Отец говорил, что человек еще не завершен и не спасен, но что законы конденсации творческой энергии позволяют нам питать великие надежды на космическом уровне. И сам он никогда не терял надежды. Поэтому он со спокойной совестью и религиозным динамизмом рассуждал о делах этого мира, забираясь очень далеко и высоко на поиски оптимизма и смелости, которые могли бы быть использованы немедленно и реально. В 1945 г. война закончилась, но появилась угроза новой войны — на сей раз атомной. Но при этом он умудрялся считать теперешние тревоги и горести как бы негативами великолепного образа будущего. У него была нить, которая связывала его с духовной судьбой Земли, и на свою «эпоху тирании», где заканчивалась его трудовая жизнь, он, несмотря на безмерные личные огорчения, проецировал доверие и огромную любовь.

Он умер у меня на руках в ночь с 31 декабря на 1 января и, прежде чем навеки закрыть глаза, сказал мне: — Не следует слишком рассчитывать на Бога: может быть, Бог рассчитывает на нас…

Как в этот момент обстояло дело со мной? Мне было 28 лет. А в 1940 г., когда судьба нанесла удар всем нам, мне было двадцать. Я принадлежал к промежуточному поколению, видевшему крушение мира, отрезанному от прошлого и сомневающемуся в будущем. Я был очень далек от веры в то, что эпоха тирании достойна уважения и что ее нужно «пронизывать нашей любовью». Мне скорее казалось, что понимание ведет к отказу от игры в игру, где все мошенничают.

Во время войны я нашел для себя приют в индуизме. Это было мое личное маки. Я пребывал там в абсолютном сопротивлении. Считал, что не стоит искать точку опоры в истории среди людей: она непрерывно ускользает. Поищем ее в нас самих. Будем так же последовательно людьми этого мира, как если бы мы были людьми не от мира сего. Ничего не казалось мне более прекрасным, чем ныряющая птица Бхагавадгиты, которая «ныряет и выныривает, не замочив перьев». Я говорил себе: события, с которыми мы ничего не можем поделать, надо сделать такими, чтобы они не могли ничего сделать с нами. Я сидел в позе лотоса на облаке, приплывшем с Востока. Ночью отец тайком читал мои книги, чтобы попытаться понять странную болезнь, так отдалявшую меня от него.