Чёрная молния - Кьюсак Димфна. Страница 22
Дело было не только в том, что она ушла от его отца. Он ненавидел отца так же, как и ее. Дело было не только в их разводе. Она знала многие семьи, где родители были в разводе, но дети оставались такими же послушными и любящими, как и в благополучных семьях.
Ей очень хотелось знать, что сказал бы Роберт, пошли она ему этот дневник. Но даже при всей своей неприязни к нему она не могла бы это сделать. И не только ради себя, но и ради него. Он уже старик, так пусть доживает оставшиеся дни со своими иллюзиями.
А у нее теперь нет никаких иллюзий. Сын раздел ее донага, содрав и кожу. У нее не осталось больше ничего, чем и ради чего она могла бы жить.
Она медленно перевернула еще одну страницу дневника.
«…Ну, что тут поделаешь, Дорогой Д.? Должно быть, я – самое несчастное существо на земле. Подумать только – получил ранение во время учений в мирное (?) время!
Правда, судьба, видно, всегда на стороне недостойных. У меня лишь растяжение связок в лодыжке и в левом запястье, а ведь могло быть… Лопнул канат, когда я, словно обезьяна, висел на нем над рекой. Бац! И вот я уже на камнях, оглушенный, с нестерпимой болью в ноге и в руке.
Среди солдат поднялось смятение. Джим и Куртин замахнулись канатом на сержанта, а остальные взвыли от страха и отказались выполнять приказы.
Увидев, что я разбился не насмерть, сержант пришел в бешенство, стал кричать на меня и обзывать симулянтом. С помощью Джима и Куртина я кое-как дохромал до лагеря. Во время ужина мне объявили выговор за нарушение формы одежды – я снял бутсу и надел вместо нее пляжную туфлю, что было серьезным проступком. От боли я не сомкнул глаз всю ночь, а наутро ступня и лодыжка сильно распухли. Но до тех пор пока мои друзья не пригрозили забастовкой, командир не хотел признать происшедшее со мной несчастным случаем, а расценивал как преднамеренное увечье. Только после этой угрозы меня отправили к врачу.
Каким-то образом полковник прослышал о моих чудачествах с математикой. И когда из-за ранения я предстал пред его ясны очи, он решил, что я смогу принести если не славу, то уж по крайней мере определенный успех его штабу, разрешив кое-какие проблемы, с которыми его нематематический ум никак не мог совладать. Одна из них касалась вопроса траекторий. Сержант, ответственный за огневую подготовку, определял эти траектории с помощью автоматического прицела, но никак не мог выразить их в цифрах. Поэтому в докладах полковника вышестоящему начальству эти важные цифры всегда отсутствовали. И хотя само начальство ничего в них не смыслило, им почему-то придавалось большое значение.
Для меня это оказалось таким же легким делом, как свалиться с каната. Вот только боль, я имею в виду физическую, была менее ощутимой.
Теперь, когда у полковника не осталось больше пороков – в годы последней войны за ним укрепилась репутация покорителя сердец женщин-военнослужащих, находившихся под его началом, – теперь, когда он уже порядком сдал, он мечтает не о женских прелестях, а о том, как бы получше и побыстрее превратить в бесформенное месиво «нигеров» и заставить испариться «красных». К чему бы ни прикоснулась его рука, все становится грязным и мерзким из-за его кровожадной страсти к убийству. Его, к примеру, очень занимает вопрос, со скольких акров земли бесследно испарится человеческая плоть, если сбросить атомную бомбу в самый центр многонаселенной индонезийской деревни или городка в Малайе?
Я сумел выдержать все это лишь два дня, хотя для расчетов убийства не требовалось особого умственного напряжения или применения высшей математики. За эти два дня я сделал подсчеты с такой легкостью, что привел в полное замешательство работников штаба, знания которых, судя по их реакции, не выходили за пределы элементарного знакомства с алгеброй. Только Ньютон знает, сколько времени мог бы я так торговать собой ради удобного кресла в тихом кабинете и объедков со стола начальства – кстати, куда более вкусных, чем солдатская пища, – если бы во мне не заговорила совесть.
Не знаю, поймешь ли ты, Д. Д., что я имею в виду, но если тебе когда-нибудь во время бега ноги отказывали или в воде судорога сводила тело, то это нечто похожее, хотя и не совсем то. Это было чем-то вроде временной слепоты – как будто внезапно где-то глубоко во мне повернули выключатель. И я был настолько потрясен разницей между высоким внутренним миром человека и его низменными внешними проявлениями, его способностью пойти на любые компромиссы, что в панике бежал, боясь превратиться в умственного импотента. Мои действия расценили как прямое неповиновение, оскорбление полковника, упрямство и невероятную дерзость. И вот я уже на кухне, а там, в штабе, у тех простаков, для которых два плюс два не всегда равняется четырем, от меня остался лишь ореол славы и благоговения.
Итак, временно я не гожусь ни для стрельбы из лука, ни для маршировки или упражнений с бумерангом. Теперь я специализируюсь на чистке картошки – врач заверил меня, что для моего больного запястья эти упражнения очень полезны, хотя довольно трудно левой рукой держать сей изящный плод в то время, как правая кромсает кожуру и выковыривает глазки.
По правде сказать, мне ужасно нравится популярность, которую я приобрел среди нашей братвы за героический отказ служить у полковника и участвовать в его военных махинациях.
Я давно уже не чувствовал себя таким счастливым. Ведь чистить картошку двадцать четыре часа в сутки невозможно. Поэтому теперь я могу вернуться к занятиям числами.
День мой делится на веселые часы поденной работы и блаженное время, когда я могу с головой уйти в сферу чистой и неподкупной математики. Таким образом я вознаграждаю свое внутреннее «я», а это вдохновляет меня и на какие-то внешние проявления.
Если адрес на тонком кремовом конверте написан размашистым почерком матери, я его не вскрываю. Не читаю я также отцовских посланий, написанных на бланках его учреждения. Приятны мне письма только от тети Лилиан. Я ей наспех отвечаю. К таким записочкам она уже привыкла, и, хотя они ей не очень-то понятны, она читает их с удовольствием.
Интерес нашего медика ко мне я объясняю не столько своим личным обаянием, сколько той заботой, которой окружила меня мать, узнав от тети Л. о моем ранении. Однажды в воскресенье она вдруг заявилась в лагерь. Отчим привез ее на потрясном, под стать ей самой «кадиллаке». Хотя в данном случае сказать просто «потрясный» – значит ничего не сказать. Машина была сверкающей, обтекаемой формы и элегантной. Такой же была и моя мать. Она прижала меня к себе своими лилейно-белыми руками, изображая материнскую нежность. Я-то никогда ей не верил, а вот начальство было предано ей с головы до кончиков ногтей, не прошло и десяти минут после ее приезда. Они с отчимом обедали вместе с начальством. Она воркующим голоском справилась о моих все еще вспухших руке и лодыжке. Отчим выдавил сожаление, что у меня не хватило здравого смысла употребить свои способности на пользу полковника. Этот человек думает только об извлечении личной выгоды из всего на свете. И если он меня терпеть не может из-за того, что, как ему кажется, должен делить со мной любовь матери (крохи со стола богатой женщины), то мысль, что я могу преуспеть в делах, если захочу, приводит его в совершенную ярость.