Чёрная молния - Кьюсак Димфна. Страница 35
Видя, как они оба разрываются между гневом и отчаянием, я решил покончить с этой комедией и молчать. Я знал, что любое мое замечание только ухудшит дело, и думал лишь о том, как уберечь Занни от этих грязных языков, пока они не принялись чернить ее чистую, как родник, душу.
Дорогой Дневник! Ты даже не представляешь себе, что произошло за последние пять дней.
Полковник посадил меня под домашний арест, но отец поручился за меня. Я дал им честное слово, но, само собой, не собирался его сдерживать. В тот вечер, когда отец отправился на обед в клуб ветеранов, я позвонил матери и стал умолять ее так, как никогда в жизни никого не умолял, чтобы она поехала и повидалась с Занни. Она завопила:
– Я умываю руки. Если ты не переменишься, отец отправит тебя в Малайю. И тогда, в первый раз за всю свою жизнь, я буду на его стороне.
В конце концов я с отвращением бросил трубку.
Не в силах заснуть, я открыл одну из своих книг по математике, но сосредоточиться никак не мог. Когда отец вернулся домой, я пошел к нему и стал просить его поехать и встретиться с Занни и со всеми обитателями Уэйлера, но он в ответ только сказал:
– Я не хочу говорить об этом, сын. Это слишком мерзко.
Я чуть было не бросился на него, когда он добавил:
– Бесчестно совращать девушку, даже если она черная.
Я ушел к себе, решив, что только такие твердолобые люди могут быть такими грязными.
Я лежал и думал о Занни, пытаясь найти какой-то выход. И я нашел его.
Я сделал это на следующее утро, как только отец ушел на службу, заставив меня повторить данное ранее обещание сидеть дома (наверно, он просто считал меня непослушным ребенком, а не восемнадцатилетним солдатом, обученным убивать и умереть за свое Отечество). Я взял деньги из ящика его письменного стола и незаметно выскользнул за дверь, пока экономка предавалась послеобеденному отдыху. Я надел старую школьную форму, а поверх нее габардиновый плащ, сунул кое-что из своих гражданских вещей в чемодан, а военную форму аккуратно сложил на кровати – специально, чтобы позлить отца.
Был ненастный зимний день, с юга то и дело налетал шквал дождя с градом, хлеставший меня по лицу крупинками льда. Я забрался в уголок вагона второго класса и погрузился в мечты.
В Уоллабу я приехал уже после полуночи. Дежурный контролер взял мой билет, даже не взглянув на меня, и направил луч карманного фонаря вдоль платформы, а я зашагал по дороге к дому пастора, где в кабинете еще горел свет. Я постучал, он открыл дверь, строго посмотрел на меня, пригласил войти в дом, налил стакан горячего молока, дал рюмку виски, а когда я начал рассказывать ему обо всем, прервал меня, сказав:
– Сейчас ложись спать, мой мальчик. Мы обо всем поговорим утром.
Я улегся спать под огромным пуховым стеганым одеялом, и мне приснился странный сон: множество звезд, которые складывались в цифры, я пытался сосчитать их и просыпался весь в поту, совершенно измученный. Видимо, этому способствовало сочетание виски и пухового одеяла. Штора была спущена, и я очень удивился, когда пастор открыл дверь, принес мне чашку крепкого чая и сказал, что уже девять часов.
Холодный душ (тут уж выбора не было!) окончательно разбудил меня. За завтраком я все ему рассказал. Пастор пристально смотрел на меня и время от времени тихонько ворчал. Мне посчастливилось, что в тот день Занни работала только полдня. Он позвонил ей и попросил по дороге домой зайти к нему, потому что мне нельзя было показываться на улице.
Когда раздался стук ржавого дверного молотка, сердце мое запрыгало так, словно хотело выскочить из груди. Она вошла и сказала:
– Привет, Кристофер.
И, услышав ее воркующий голосок, я чуть не расплакался. А она просто стояла и смотрела на меня, в своем белом дождевике, застегнутом на все пуговицы, в капюшоне, скрывавшем ее волосы, и теперь я уже знал наверняка: то, что я сказал родителям, было сказано всерьез.
Мы сели за стол, заваленный книгами и газетами, – на нем едва нашлось место для моих локтей. Занни сидела с краю, против окна, и я не мог видеть выражения ее лица. Пастор сел посредине, как судья. И хотя я думал, будто разговариваю с ними двоими, на самом деле я говорил только с Занни и проклинал себя за то, что из моей головы выскочили все умные слова, которыми изъясняются в книгах.
Она положила подбородок на сложенные руки, лицо ее еще больше заострилось, а глаза на темном лице казались еще темнее. Все время дождь бросал в окно пригоршни дробинок, а когда он перестал, ветер принялся стучать голой веткой по раме, словно отбивая азбуку Морзе.
У меня было впечатление, что и сам я объясняюсь о помощью азбуки Морзе – из моих слов невозможно было понять, что происходило у меня внутри, как холодело у меня под ложечкой, как быстро стучало сердце, и мой голос отдавался у меня в ушах, словно кто-то бил по куску жести.
Занни ни разу не пошевелилась, в комнате становилось все темнее, и я с таким же успехом мог бы беседовать с тенью. Я слышал, как она судорожно глотнула воздуха, как будто у нее вдруг кольнуло в боку, когда я пробормотал, что уже объявил всем, что она моя невеста. После этого я не мог продолжать, горло мое свела судорога, сердце переполнилось от чувств, мне хотелось кричать: «Я говорю это серьезно, это серьезно, Занни!»
Но кричать в присутствии пастора я не мог. Он сидел, покусывая свою старенькую трубку, кивал головой, а иногда переводил свой проницательный взгляд с меня на Занни и с Занни на меня. Когда я закончил свой рассказ, мы все долго сидели молча.
Я уже давно вырос из своей старой формы. Она была мне не только слишком узка, но и слишком коротка, руки выпирали из рукавов, талия полезла под мышки. Вероятно, я выглядел в этом наряде посмешищем и был рад, что не вижу глаз Занни. Я, наверно, прочел бы в них жалость, а жалости я не хотел.
Наконец, когда я почувствовал, что больше не смогу переносить это молчание, пастор вынул изо рта трубку, которая всегда была у него в зубах и уже порядком поизносилась, и спросил:
– Ну и что же ты теперь собираешься делать?
– Жениться на Занни, – отозвался голос чревовещателя.
Пастор повернулся ко мне, пронзив меня взглядом. Я съежился и стал похож на стрекозу, которую однажды, еще в детстве, наколол на булавку, только теперь насекомым на булавке был я сам.