Три Дюма - Моруа Андре. Страница 104
Лучшие пьесы Дюма были автобиографическими. «Дама с камелиями», «Диана де Лис», «Полусвет», «Внебрачный сын», «Блудный отец» были основаны на воспоминаниях. Несомненно, что Маргарита Готье, баронесса д'Анж, как и всякий драматический персонаж, которому суждено жить на сцене, представляли собою не портреты, а упрощенные фигуры, четко определенные типы. Иногда они были плодом непосредственных наблюдений. Лионетта де Юн (так же как миссис Кларксон – «Иностранка») была уже не типом, а символом, аллегорией. Как мог Дюма, ясно сознавая всю опасность такой ошибки, все же допустить ее?
«Достигнув определенного возраста, или скорее – определенного успеха, – писал Фердинанд Брюнетьер, – многие авторы изолируют себя от окружающего мира, перестают наблюдать и смотрят уже только в самих себя. Они покончили с тем, что Гете называл „Годами учения“; они дают волю фантазии». Автор «Багдадской принцессы» дал волю фантазии. Однако фантазия плохо развивается в пустоте; так же как кантовской голубке, для полета ей необходимо сопротивление среды, Что знал, достигнув зрелого возраста, этот король сцены? Литературный мир и высший свет. Ничтожную часть Парижа. Общество «изысканное в пороке и утонченности». Литература, создаваемая писателями этого мирка, есть не что иное, как «коллекция патологических случаев… Ничего по-настоящему здорового и по-настоящему простого».
В «Багдадской принцессе» вновь зазвучали навязчивые идеи Дюма – те же, что в свое время подсказали ему не имевшую успеха «Иностранку»: преклонение, смешанное со страхом, перед разлагающей властью денег; преклонение, смешанное с ужасом, перед властью женщины. Но идеи бессильны породить живые существа.
Барбе д'Оревильи сурово осудил «Багдадскую принцессу»:
«Пьеса провалилась, как будто написал ее не г-н Дюма. Вещь столь же удивительная, как если бы с потолка театрального зала свалилась люстра и разбилась вдребезги… На следующий вечер, на абонементном спектакле, провалившаяся пьеса так и не нашла костылей, чтобы подняться. Не означает ли это конец некоего царствования? По праву или не по праву общественное мнение сделало из г-на Дюма маленького драматического Наполеона нашей эпохи, тоскующей по своему Наполеону. Я, конечно, не говорю, что „Багдадская принцесса“ – его битва при Ватерлоо, но это его „Прощание в Фонтенбло“.
После этого провала Дюма долгое время хранил молчание. За четыре года из-под его пера не вышло ни пьесы, ни романа. Жил он по-барски: зимой – на авеню Вильер, летом – в Марли, в имении «Шанфлур», которое предоставил ему в пользование старейший друг его отца Адольф де Левей, собираясь со временем завещать его Дюма. Он приобретал картины, давал обеды или, подобно Виктору Гюго, собирал у себя «элиту своего времени», а также писал своим «официальным» почерком, унаследованным от отца, бесчисленные письма. Письма, интересные своею откровенностью и высокомерным тоном. Это был Юпитер, громыхавший со своего Олимпа.
Неизвестному писателю: «Мой дорогой собрат! Я не мог бы объяснить себе Ваше письмо, не знай я, что бедность обидчива. Вы бедны, Вы трудолюбивы, у Вас в тысячу раз больше достоинств, чем у некоторых людей, которые преуспевают; поэтому у Вас есть все основания удивляться, обижаться, даже жаловаться, когда кто-либо из Ваших счастливых собратьев, богатый, преуспевающий, по всей видимости, избегает Вас и не делает для Вас того, что, по Вашему мнению, обязан был бы сделать, что было бы естественно от него ждать. Дело обстоит именно так, не правда ли?
Теперь соблаговолите войти в мое положение.
Таких писем, как Ваше, я получаю, без преувеличения, от сорока до пятидесяти в месяц. Вы не единственный в мире человек, кому приходится работать, ждать, чей талант пропадает втуне. Вы не единственный, кто обращается ко мне. Если я отправляюсь на два дня на охоту, то смею Вас заверить, – я это честно заслужил. Какой помощи хотите Вы от меня? Чтобы я предложил Французскому театру или еще какому-нибудь театру поставить одну из Ваших пьес? Знаете, что мне ответят? «Вы считаете ее хорошей?» – «Да». – «Ну что же, тогда поставьте под нею свое имя. Мы немедленно ее сыграем». Однако ни Вы, ни я не хотим, чтобы я ставил под нею свое имя. Вы хотите побеседовать со мной? Я не желаю ничего лучшего. Назначьте день, час, я буду Вас ждать. Что еще? Скажите, чего Вы хотите от меня. Я готов это сделать. Я сделал бы это для Вас, если бы во всем мире были только Вы да я – и если бы мир принадлежал мне. Я с превеликим удовольствием отдал бы Вам полмира, даже три четверти его.
Но существуют другие люди, и у других людей есть свои интересы, свои пристрастия, свои заблуждения, свои привычки. Над другими я не имею никакой власти… Все, что я сам в силах сделать, я делаю; но я не люблю и не хочу получать отказ, даже прося за другого».
Написано не без изящества – лучше, чем «Багдадская принцесса». А вот письмо журналисту монархистского толка, которого шокировала пьеса, написанная Дюма-сыном по мотивам романа «Жозеф Бальзамо» Дюма-отца.
Пюи, 24 сентября 1878 года: «Мы живем в такое время, когда никто не может сказать правду, не рискуя оскорбить убеждения какой-либо группы… Поскольку мы живем в республике, в настоящее время среди роялистов принято считать, что все монархи были ангелами – даже Людовик XV. Нашлись люди, заявившие мне, что г-жа Дюбарри была очень хорошо воспитанной особой и что, приписывая несколько скабрезные слова этой женщине, говорившей королю: „Франция, твой кофе сбежал к чертовой матери“ – а г-же де Лавальер, когда последняя после восшествия на престол Людовика XVI принесла ей приказ об изгнании: „Чертовски скверное начало царствования“, – нашлись люди, заявившие, что я оклеветал эту бывшую публичную девку, о которой так замечательно сказал Ламартин: „Так умерла эта женщина, обесчестив одновременно и трон и эшафот“.
Что я, по-вашему, должен ответить на это? С одной стороны, нарисовав Жильбера, я оклеветал народ, добрый народ, который, убив г-жу де Ламбаль, тут же отрубил ей голову и надругался над останками. В настоящее время считается также, что все люди из народа, поскольку все они избиратели, тоже ангелы. Всеобщий рай! Другие заявили, что, изобразив Марата и приписав ему слова, которые я, кстати, заимствовал из романа – ибо в конце концов пьеса написана по книге, которая принадлежит не мне, – я призывал к организации Коммуны. Все мы в настоящий момент ходим на голове, ногами кверху. Что я могу поделать? Это пройдет. Следующая революция восстановит равновесие, отрубив ноги вместо голов.
Моей стране, чтобы быть счастливой, достаточно всеобщего избирательного права, речей Гамбетты и «Корневильских колоколов». Я не восстаю против этого и не претендую на то, чтобы развлекать ее моими пьесами, романами и идеями…»
Когда Наке провел в Палате закон о разводе, которого так долго ждал и добивался Дюма-сын, сенатор от Воклюза в письме, опубликованном газетой «Вольтер», призвал Дюма отдать свои симпатии республике, которой Франция обязана такой важной реформой. Но писатель упорно держался за свою независимость.
«Я никогда не давал никаких обязательств. Я не принадлежу ни к какой партии, ни к какой школе, ни к какой секте, не поддерживаю ничьих честолюбивых замыслов, ничьей ненависти, ничьей надежды… Вы, сударь, один из тех людей, которые особенно ратовали за всеобщую свободу, можете быть горды и счастливы: я обладаю этой свободой – полной, окончательной, неприступной, и каждый мог бы обладать ею, как я, без прокламаций, без шума, без мятежей и насилия. Для этого требуется ни много, ни мало – труд, терпение, уважение к себе и к другим…»
Он не верил в политические этикетки и отказывался носить на себе какую-либо из них.
«Что касается правительства, которое будет управлять нашей страной, то меня мало заботит его название и его структура. Пусть оно будет, каким хочет или каким может быть, – лишь бы оно сделало Францию великой, почитаемой, свободной, единой, спокойной и справедливой. Если республика достигнет этого результата – я буду с республикой и готов поручиться, что в этом случае на ее стороне окажутся все честные люди».