Приключения Мишеля Гартмана. Часть 2 - Эмар Густав. Страница 38
— Все эти теории превосходны и могут иметь основание, барон, но факт неопровержимый, что Париж падет и мир будет заключен. Французы заплатят громадную контрибуцию, Эльзас и Лотарингию мы остережемся отдать обратно, и Франция не только будет разделена, но и разорена.
— Вдвойне заблуждаетесь, любезный Жейер. Как ни громаден будет выкуп, который мы наложим Франции, разорить мы ее не можем, в качестве банкира вы должны знать это лучше кого-либо, отрезав от нее Эльзас и Лотарингию, мы не разделим ее. Франции ни разделить, ни разорить нельзя, кому знать это, если не вам, банкиру? Франция одна богаче всех других европейских народов вместе, поземельная собственность достигает ценности в триста миллиардов, кредит ее даже не пошатнется. Подумали ли вы об этом? Подумали ли вы о ее промышленности, торговле и богатстве почвы? Нет, разумеется.
— В ваших словах есть доля правды, но все же мы отберем Эльзас и Лотарингию.
— И сделаем ошибку. Я знаю, что ее не миновать ради удовлетворения вековой ненависти Германии к Франции. Только что же выйдет? Эти две провинции останутся французскими, несмотря на все меры онемечить их, главные отрасли промышленности выселятся в Другие места, жители бросятся толпами в добровольное изгнание, и край для нас будет разорен, сверх того, мы сами вонзим себе в бок острие, от которого постоянно будет растравляться язва, и мы со временем будем жестоко страдать. Эти провинции проникнуты республиканским духом, мысли их распространятся по Германии, и Богу одному известно, что тогда выйдет. Владение Эльзасом и Лотарингией мы должны считать не иначе как мимолетной случайностью войны.
— Случайностью войны?
— Да, разумеется, любезный Жейер, из всех европейских стран Франция наименее способна распасться на части, потому что наделена в высшей степени органическим единством [9]. Между всеми живыми тварями существует восходящая лестница, посредством которой они более или менее приближаются к единству неразрывному. Для Франции это единство уже образовалось много веков назад, менее содействием закона, чем незаметною, но всесильною работою судопроизводства. Административная машина есть главная гарантия национальной целостности. Круговое единство установилось во Франции не столько от больших дорог, как, например, у нас, сколько от бесконечно мелкой сети миллиона едва заметных дорожек и новых тропинок, которые Франция проложила без шума, по собственному побуждению. Сверх того, есть нечто весьма античное, свойственное этой стране, это совершенство, с которым там произошло слияние рас, то оно обозначалось общим языком, уменьшением местных наречий, то глубоким сочувствием, что еще важнее, и это до такой степени, что в некоторых отношениях, можно сказать, нет населения более французского, чем племена, не говорящие по-французски, как-то: баски, бретонцы и большая часть эльзасцев. Это не привычка, это притягательная сила Франции. Даже в племенах, присоединенных не более двухсот лет назад, это доведено до страсти. Мы с вами лучше кого-либо можем судить об этом. Эльзас, где возникла «Марсельеза», в некоторых отношениях более проникнут французским духом, чем сама Франция, и действительно может назваться Францией за тех великих людей, которыми подарила ее. Знайте, любезный Жейер, что в войну 1866-го, завоевав провинции, мы только разорвали связку, не расторгли на части целого, эти провинции не имели никакой естественной связи с странами, к которым были отнесены. Здесь вопрос совсем иной. Если мы упорно станем удерживать за собою Эльзас и Лотарингию, это завоевание, на которое здравая политика может смотреть не иначе, как в свете скоропреходящего явления, мы сделаем ошибку непоправимую, сдуру, из глупого чванства потрясем Европу до основания и подготовим опасные смуты и грозные события, в которых одни мы будем ответственны пред судом истории. Но к чему служат доводы, когда у вас пристрастие берет верх над логикою? Вы видите один факт, не думая о страшных последствиях в будущем. Бисмарк, тонкий политик, в них не ошибается, и если, подписывая условия мира, он и поддастся увлекающему его потоку и удержит эти провинции, где все против Германии, он знает отлично, что это завоевание или присоединение, называйте как угодно, не может быть иначе как временным, и что скоро он будет вынужден отказаться от него, если не хочет, чтоб оно отнято было у него, не войною, пожалуй, но силою событий, которые неминуемо возникнут, что бы ни предпринимал он, чтоб отвратить или уничтожить гибельные последствия.
— Гм! Знаете, барон, вы что-то уж очень видите все в черном, брр! Прямо мороз по коже, — посмеиваясь, сказал Жейер.
— Я вижу в настоящем свете, и будущее, я уверен, оправдает мои слова; но довольно об этом, мы не согласимся на этот счет, стало быть, лучше перейти к другому.
— Как угодно, барон.
— Вы не уезжали из города во время осады?
— Не уезжал, но поистине против моей воли, эти разбойники-французы обобрали меня и засадили.
— И вы, вероятно, теперь наверстали потерянное?
— Гм! Не очень-то, я почти разорился, барон.
— Успокойтесь, любезный Жейер, я вовсе не мечу на ваш кошелек, я богат.
— Тем лучше, тем лучше, хотя вы, право, ошибаетесь на мой счет, и то малое, что я имею, вполне к вашим услугам.
— Благодарю, мне это не нужно. Желаю я от вас только сведений о некоторых лицах.
— Надеюсь, что буду в состоянии сообщить их.
— Вы, без сомнения, знаете семейство Гартман?
— Отлично знаю. Филипп Гартман много заставил говорить о себе во время осады; это упорный француз. Он особенно ненавидит пруссаков.
— Я понимаю это, — возразил Штанбоу смеясь, — недаром он и ненавидит их! Куда он девался?
— Все в Страсбурге. Во время осады он играл видную роль. Дом его был разрушен гранатами, старуха мать его убита. Когда же ему сообщили это страшное известие, он бровью не повел, не содрогнулся даже и остался тверд и непоколебим на опасном посту, который избрал.
— Да, — пробормотал Штанбоу задумчиво, — это человек души возвышенной и благородной.
— Его и еще двух-трех членов муниципального совета хотят засадить в крепость в Майнце.
— Это решено?
— Не совсем, но решение не замедлит. — Настало молчание.
— Вы ничего не говорите о его семействе, — продолжал барон, помолчав минуты две-три.
— И говорить нечего, все выехали из города незадолго перед осадою.
— Все до одного?
— Кроме раненного офицера, который лежал у них в доме; если не ошибаюсь, это был жених дочери Гартмана.
— Ага! Куда же офицер девался?
— Никто не знает этого. Во время осады он дрался как лев и оказал громадные услуги, дня же за два до входа прусских войск он вдруг исчез, вероятно, был убит, пытаясь пробраться сквозь неприятельские линии.
— Мало вероятия, тело его нашли бы.
— Вы правы, так ему удалось бежать.
— Со времени занятия города не возвращалось никого из членов семейства Гартман?
— Им и отваживаться на это нельзя: все они отмечены красным карандашом. Мишель, старший сын, говорят, командует отрядом вольных стрелков в горах; Люсьен, младший брат, поступил в другой отряд. Ведь вы же знаете все это?
— Приблизительно. Нет ли каких вестей о госпоже Гартман и ее дочери? Им, разумеется, нет препятствия вернуться, если они пожелают.
— Вероятно, они не имеют такого намерения, потому что о них ничего не было слышно.
— Вы уверены в этом?
— Как нельзя более. Дом Гартмана под наблюдением, никто ни может, ни войти, ни выйти оттуда незаметно.
— И неизвестно, где они находятся?
— Некоторое время их полагали в Меце, но, должно быть, они туда не ездили.
— А!
Барон задумался, но вскоре опять поднял голову и продолжал равнодушно:
— Благодарю вас, любезный Жейер; это все, что я желал знать о семействе, которым сильно интересуюсь вследствие продолжительных сношений моих с ним. Поговорим немного о наших друзьях. Что сталось с ними?
9
Весь этот параграф, проникнутый такой высокой философией и верными воззрениями, принадлежит великому нашему историку Мишле. (Примеч. автора.)