Философия истории - Ирвин Александр. Страница 133

Из всеобщего формализма вытекает типичная для коллективизма донельзя упрощенная манера мотивации. «В любой ситуации, в любом случае взаимосвязи усматриваются лишь немногие черты, которые, однако, страстно преувеличиваются и ярко расцвечиваются; изображение отдельного события постоянно являет резкие и утяжеленные линии примитивной гравюры на дереве» [828]. Эта простота предлагаемых объяснений, опора их не на целостный анализ ситуации, а лишь на выделение немногих, бросающихся в глаза и привычных ее черт свойственна не только средневековому обществу, но и в еще большей мере тоталитарному обществу. Для объяснения всегда бывает достаточно одного-единственного мотива, и лучше всего самого общего характера, наиболее непосредственного или самого грубого. В итоге почти всегда получается, что объяснение всякого случая готово как бы заранее, оно дается с легкостью и с готовностью принимается на веру.

«Для бургундцев мотив убийства герцога Орлеанского держится на всего лишь одной причине: король попросил герцога Бургундского отомстить за измену королевы с герцогом Орлеанским. Причина грандиозного восстания в Генте – по мнению современников, из-за формулировок послания – признается вполне достаточной» [829].

В 1936 г. Бухарин в очередной раз поверил Сталину и попросил прощения у пленума Центрального комитета партии. Однако это не спасло его от яростных обвинений. Бухарин заявил: «Я лгать на себя не буду!», на что Молотов ответил: «Не будете признаваться – этим и докажете, что вы фашистский наймит, они же в своей прессе пишут, что наши процессы провокационные. Арестуем – сознаетесь!» [830] Удивительный аргумент: если сознаешься, то шпион, если же не сознаешься, то тем более шпион. И еще один аргумент, уже «к палке»: все арестованные сознаются.

В 1927 г., когда проходил съезд партии, храбрый кавалерийский командир времен гражданской войны Д. Шмидт, в черной кавказской бурке и каракулевой папахе набекрень, встретил Сталина, когда тот выходил из Кремля, и набросился на него с ругательствами, угрожая своей саблей когда-нибудь обрезать генеральному секретарю уши. Инцидент был скоро забыт, но не Сталиным. В 1937 г. Шмидт был арестован, последовали месяцы допросов, избиений, пыток, в конце концов Шмидт сломался и согласился подписать показания. Но его показания так и не понадобились: он был расстрелян без всяких церемоний в мае 1937 г. В атмосфере чрезвычайно упрощенной мотивации иногда можно было обойтись вообще без приведения каких-либо мотивов [831].

Последний показательный процесс происходил в марте 1938 г. Обвинительное заключение перечисляло весь набор преступлений против революции: от шпионажа и убийств до планов расчленения страны, свержения советской власти и восстановления капитализма. Персонально для Бухарина придумали совершенно новое, очевидно нелепое обвинение: то, что он был ближайшим соратником Ленина, послужило поводом инкриминировать ему замысел убить Ленина двадцать лет назад, а заодно Свердлова и Сталина [832]. Обвинители не утруждали себя поисками особо убедительных доводов. Один и тот же человек мог быть обвинен в том, что он является одновременно английским, немецким и японским шпионом. И. Смирнова, участвовавшего в революции 1905–06 гг. и в гражданской войне, сослали в 1927 г., а в 1933 г. посадили в тюрьму. Когда на суде Смирнов справедливо возразил, что он вряд ли мог руководить каким-либо заговором, сидя в тюрьме, Вышинский отмахнулся от него, сказав, что это «наивное» утверждение, что был обнаружен тайный код, при помощи которого Смирнов мог поддерживать связь с другими заговорщиками. И хотя никакого кода и никаких иных доказательств связи не было представлено, все равно считалось доказанным, что он мог поддерживать связь [833]. Если в судебных делах, где речь шла о жизни и смерти человека, доказательства могли быть столь легковесными, то можно представить себе их весомость в других, менее серьезных делах.

Столь же легковесной была мотивация в нацистской Германии, и, что самое поразительное, она с готовностью принималась на веру.

Даже в марте 1945 г. Гитлер продолжал повторять ритуальные ссылки на секретное оружие, которое немедленно преобразит войну, включая теперь атомную бомбу. Шпеер, посетивший в это время западную Германию, был поражен, узнав, что члены партии, как перед этим министры, а теперь фермеры в Вестфалии, все еще верили, что «у фюрера что-то в запасе, и в последний момент он этим воспользуется. И тогда наступит поворотный пункт. Он допустил врага так глубоко в нашу страну, чтобы тот попал в западню» [834]. Аналогичные разговоры о «западне», в которую Сталин якобы намеренно завлек немцев, были в ходу и в России осенью 1941 г., когда страна находилась на грани краха.

Любимой фигурой для Гитлера был император Фридрих Великий. Его портрет был единственным украшением апартаментов фюрера в бункере, где он закончил свою жизнь. Гитлера зачаровывала параллель между собственным положением и положением Фридриха в 1762 г., когда тот был разгромлен, окружен и собирался покончить жизнь самоубийством. Тогда в последний момент вмешалось провидение – внезапно умерла русская царица Елизавета и ее наследником стал царь Петр III, ярый поклонник германского императора, – и Фридрих был спасен. «Подобно великому Фридриху, – говорил Гитлер, – мы ведем борьбу с коалицией, а коалиция, запомните, не есть что-то стабильное, она существует по воле горстки людей. Если бы получилось так, что Черчилль вдруг исчез, все бы переменилось в мгновение ока» [835]. Это зыбкое рассуждение по аналогии казалось Гитлеру – и не только ему – чрезвычайно убедительным и поддерживало его веру в благоприятный исход событий до самого последнего момента.

Поразительное легкомыслие и легковерие средневекового человека Й. Хейзинга объясняет формализмом средневековой жизни, ее чрезвычайной напряженностью, а также влиянием повышенной возбудимости и легко разыгрывающегося воображения людей той эпохи. Это легкомыслие может даже внушить впечатление, что они вообще не имели никакой потребности в реалистическом мышлении. Легковерием и отсутствием критицизма проникнута каждая страница средневековой литературы [836]. «Там, где разъяснение каждого случая всегда наготове, дается с такой легкостью и тотчас же берется на веру, с той же необычайной легкостью выносятся и неправильные суждения. Если мы согласимся с Ницше, что „отказ от ложных суждений сделал бы жизнь немыслимой“, то тогда мы сможем именно воздействием этих неверных суждений частично объяснить ту интенсивность жизни, какою она бывала в прежние времена. В периоды, требующие чрезмерного напряжения сил, неверные суждения особенно должны приходить нервам на помощь. Собственно говоря, человек средневековья в своей жизни не выходил из такого рода духовного кризиса; люди ни на мгновение не могли обходиться без грубейших неверных суждений, которые под влиянием узкопартийных пристрастий нередко достигали чудовищной степени злобности» [837].

Легкомысленным и легковерным является не только средневековый человек, но и всякий коллективистический человек. Индивиды тоталитарного общества мало уступают в легковерии средневековому человеку, психологию которого нередко сравнивают с детской, имея в виду ее наивность и неустойчивость [838].

вернуться

828

Там же. С. 263.

вернуться

829

Там же.

вернуться

830

См.: Буллок К. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 2. С. 85.

вернуться

831

См… Буллок К. Указ. соч. С. 89.

вернуться

832

См.: Буллок К. Указ. соч. С. 97.

вернуться

833

См.: Там же. С. 72–73.

вернуться

834

Там же. С. 531.

вернуться

835

Там же. С. 533.

вернуться

836

См.: Хейзинга Й. Осень Средневековья. С. 265.

вернуться

837

Там же. С. 264.

вернуться

838

«Порядок творенья обманчив, как сказка с хорошим концом» – эта поэтическая апофегма может считаться кратчайшей формулой советского исторического опыта, – пишет, например, Б. Парамонов. – Вообще все время вспоминается слово «сказка», куда более уместное в данном случае, чем мудреное слово «утопия». А где сказка, там дети. Инфантилизм советского человека бесспорен, и многие талантливые люди даже возводят это качество в перл создания, в этом они видят преимущество социализма… Но больше всего это напоминало именно детский сад. Канонизировалась условность сказочного зла, волк фиксировался в образе бабушки. Злодейство, скажем, Сталина не могло не ощущаться хотя бы на бессознательном уровне, и «культ личности» возник не как хитрая политика диктатора, а как естественная реакция смертельно испуганного общества. Это была защитная реакция, действие механизма психологической защиты, куда более важной, чем любая «социальная защищенность» (Парамонов Б. Конец стиля. С. 204).