Ослепительные дрозды - Рыбин Алексей Викторович Рыба. Страница 25
— Скажу, что повезло вам, — ехидно сказала Стадникова. — Так что, номер поезда сказать? И вагона? Может, встретите его?
— Точняк, — деловито согласился Куйбышев. — Точняк. Обязательно надо встретить. Такие бабки…
— Да, бабки большие, — согласилась Ольга. — ну, записывай. Слушай-ка!
— Да?
— Так давайте, я с вами на вокзал поеду?
— Давай. Отличненько. Пивка вместе попьем. И Васильку приятно будет.
— Думаешь? — с сомнением в голосе спросила Стадникова.
— Ну. я не знаю. Это ваши дела. Мне бы приятно было, если бы меня на вокзале такая красивая девушка встречала.
— Ну да, конечно… Ладно, давай, короче, на вокзале у Головы в половине девятого.
— А поезд-то во сколько приходит?
— В девять с копейками.
— А… Ну ладно. Рановато, вообще-то.
— Брось. Вы же все равно опоздаете.
— Нет уж. На такие встречи мы не опаздываем.
Они встретились у Головы ровно в половине девятого. Народу на Московском вокзале в это время много, но окрестности Головы были той площадкой, потеряться на которой было невозможно, даже если бы количество приезжающих, встречающих, провожающих, отъезжающих и просто праздношатающихся увеличилось бы вдвое, втрое, да, пожалуй что, и вдесятеро.
Голова была центром главного зала, она возвышалась на темном параллелепипеде не слишком высоко, но, как-то, очень значимо, очень солидно и крепко сидела голова на каменном постаменте.
Голова была нейтрального серого цвета, стирающего все предполагаемые эмоции. Предполагаемые — потому что их, в общем-то и так не было обозначено на лице Головы, но цвет усиливал ее нейтральность, равнодушие к копошащимся под Головой людям, подчеркивал уверенность Головы в собственной значимости и в правильности выбранного Головой пути.
Живой прототип Головы, точнее, давно уже не живой, но когда-то, все-таки, дышащий, разговаривающий, машущий руками, кричащий с дворцовых балконов и топающий ногами, пьющий пиво в Женевских кафе, сосредоточенно строчащий бесчисленное количество статей, тезисов, докладов, памфлетов, занимающийся любовью, трясущийся в автомобиле по московским улицам, живой прототип, конечно, эмоциями обладал. Даже больше чем нужно было у него эмоций. Слишком был эмоционален. Но задачи прототипа и Головы были совершенно разные. Прототип решал проблемы, Голова их решила. Прототип ломал, строил и снова ломал, перекраивал уже сделанное на новый лад, юлил, хитрил, садился сразу на два стула, проскальзывал ужом между сходящимися жерновами опасности, Голове же все это было ни к чему. Голова являлась символом стабильности и хорошо выполненной работы. Настолько хорошо, что результат этой работы менять не следовало. Ни к чему было что-то менять. Опасно было менять. Категорически нельзя. Под страхом смерти — кого угодно и скольких угодно — нельзя. Сотни тысяч Голов и Головок, разбросанных по стране, закатившихся в самые дальние и потаенные ее уголки, словно грузила удерживали над страной невидимую сеть, под которой, в тине, тихо спали старики и дети, солдаты и матросы, мужчины и женщины, воры и милиция — спали и знали, что Головы хранят их покой.
Утро на Московском вокзале — время суетное. Электрички каждые пять минут выдавливают из зеленых вагонов толпы заспанных, хмурых в большинстве своем граждан, спешащих на службу, московские дорогие поезда высыпают под крыши перронов дробь пассажиров дальнего следования. Снуют, выкрикивая в утреннее небо слова предостережения носильщики, толкающие перед собой железные, лишенные цвета тележки, бродят одетые в нелепые серые костюмчики милиционеры — в общем, суета царит на Московском вокзале по утрам, суета неупорядоченного и не вошедшего в рабочий ритм движения чужих — пассажиров и встречающих и своих — проводников, носильщиков, милиционеров, уборщиц, ларечных продавщиц и дворников. Днем все войдет в деловой, четкий ритм, но до этого еще далеко. Нужно еще окончательно проснуться, опохмелиться, вспомнить, какое нынче число или день недели, осознать, сколько осталось до получки и сколько мелочи в кармане — в общем, непросто утром сориентироваться в бестолковой вокзальной суете.
И только в непосредственной близости Головы можно расслабиться, застыть на месте, уставившись остекленевшим спросонья взором в ограниченное стенами серого зала пространство и быть уверенным в том, что тот, кого ты ждешь увидит тебя наверняка. Можно не водить глазами по сторонам, не выискивать в толпе знакомых — они сами увидят тебя, промахнуться, пройти мимо Головы невозможно.
— Какая точность! — Стадникова улыбнулась и даже игриво раскланялась, едва ли не книксен сделала перед хмурым Ихтиандром.
— Привет, — кивнул Куйбышев. — Ты тоже не задерживаешься. Соскучилась по своему-то?
— А Царев где?
— За пивом пошел, — так же хмуро ответил Куйбышев.
— За пивом? А где это здесь в такое время пиво продают?
— Он найдет. Не было случая, чтобы Царев пива не нашел. У носильщиков возьмет, у проводников… Не знаю, не парь меня, репа болит…
— Нажрались вчера?
— Ну так, — неопределенно ответил Куйбышев. — Слегка так… Чуть-чуть… Вон он идет.
— Пошли на платформу, — буркнул Царев, не поздоровавшись со Стадниковой. В сумке, висящей на худом, квадратном плече Царева громко звякнули бутылки.
Когда из седьмого вагона вышел последний пассажир — пожилая женщина в плюшевом жакете и черной, неопределенной ткани юбке, Ихтиандр кашлянул и покосился на Стадникову.
— А точно вагон седьмой?
— Точно…
— И поезд этот?
— Да.
— Ну что же… Давай пивка, что ли?
Царев молча вытащил из сумки две бутылки пива, сцепил их пробками и дернул резко, с поворотом. Пена с шипением полилась на асфальт платформы, глухо звякнули пробки — Царев умел открывать две бутылки одновременно.
— А девушке? — спросил Ихтиандр.
Царев молча вытащил третью бутылку, ощерясь, закусил пробку и сорвал ее с необыкновенной легкостью, ничуть не изменившись в лице.
— На, Оля…
— Что делать будем? — спросил Ихтиандр, сделав несколько больших глотков.
— Что-что…
— Поехали ко мне, — печально предложила Стадникова. — Он, если что случилось, будет домой звонить…