Амнезиаскоп - Эриксон Стив. Страница 8
Я был опустошен. Я думал, что же делать. Думал о том, что мне нужно будет позвонить друзьям моей матери и семье Вив, и нужно будет позвонить Вентуре, чтобы он приехал за мной, потому что моя машина тоже была похоронена вместе со всем, что в ней было, и мне некуда идти. Во сне я очень четко сознавал, что все мое прошлое исчезло, и в этом опустошении был некий тошнотворный оппортунизм, сознание того, что теперь все позади. Потом, одурманенный, я очутился в другом казино, где на подкашивающихся ногах бродил по залам, пока не сообразил, что нужно, по крайней мере, попробовать докричаться до Вив с матерью, на случай, если они все же живы и услышат меня. Я открыл рот и начал кричать…
И проснулся.
Мое удивление не имело границ. Мне и в голову не приходило, что все это мне снится, и сон все еще оставался в моей голове с вызывающей четкостью. Вив по-прежнему лежала, свернувшись рядом со мной калачиком, спиной ко мне.
– О господи, – вздохнул я и потянулся к ней. Она повернулась.
– Что случилось? – сказала она, немедленно приходя в сознание.
– О господи. Мне снился жуткий сон.
– О чем?
Я покачал головой:
– Нет, я не могу…
– А я там была?
– Нет.
На самом деле мне не показалось, что сон был конкретно о ней или даже о нас. Но мысль, с которой я проснулся, которую вынес из сна, была не о том, что сон стер из моей жизни прошлое, а о том, что во сне я притворился, будто возмущен ревностью и горем Вив, и таким образом вырвался из номера и из казино и спасся. Другими словами, моя ложь не обрекла Вив и мою мать на смерть, о нет, все было намного сложнее: правда не только не спасла бы их, а уничтожила бы и меня, погребла бы вместе с ними. Лежа в постели, я взял Вив за волосы и пригнул к себе. Я проскользнул между ее губами в те края, где совести меня не догнать. Я был уверен, что если бы утром, когда я проснулся, она лежала бы там, у меня между ног, охватив меня ртом, мне не приснился бы этот сон; она бы высосала из меня все вероломство, которое излилось бы из меня вместе со всем остальным. За это теперь ей пришлось сосать сильнее, гладить меня так, чтобы я вспыхнул от желания, но позже я все еще чувствовал крохотную капельку совести, оставшуюся во мне, как заблудившуюся раковую клетку, оставленную в теле после операции.
– Но ты не должен отвечать, – говорит Вентура вечером, когда я рассказываю ему сон, – за то, что ты мог бы сделать.
– Я собирался пойти купаться с незнакомкой, – возражаю я. – Я собирался раздеться и залезть с ней в бассейн.
– Ты не должен отвечать за то, что собирался сделать. Ты отвечаешь только за то, что делаешь.
Мы едем по Фаунтэн-авеню, по голубому коридору из кипарисов, прогибающихся под комками мокрого пепла; башенки и небоскребы к северу от нас стоят в ночи без света. Воздух наполнен странным запахом, недавно наводнившим город, – это не обычный запах сандала и гашиша, а иной запах, который я не могу определить. Мы киваем друг другу, как иногда любим делать, на различные достопримечательности – места, где кончали с собой знаменитости и разворачивались старые голливудские любовные романы, словно мы туристы, – а мы, как и все в Лос-Анджелесе, и есть туристы. Иногда мы даже придумываем новые истории, хотя, как знать, может, они и не придуманы; в Лос-Анджелесе ты можешь полагать, будто придумываешь историю, а на самом деле это она придумывает тебя. Через какое-то время, глядя на темные башни и размышляя о снах и землетрясениях, Вентура добавляет:
– Да, странно будет вот так разъезжать, когда у нас в душах будет мертвый город.
– У нас в душах и так уже мертвый город, – отвечаю я. Те из нас, кто еще не покинул Лос-Анджелес, знают, что все вы за его пределами смеетесь над нами. Те из нас, кто все еще здесь – миллион человек, полмиллиона, сто тысяч, никто не в курсе сколько, – уже разъезжают, храня в себе мертвые улицы и мертвые переулки, мертвые здания, мертвые окна и мертвые сточные канавы, мертвые перекрестки и мертвые магазины – не нынешний труп города, а мертвый город будущего. Мы уже видели смерть Лос-Анджелеса, так же как население Помпеи видело, как их смерть поднимается в небо с дымом Везувия задолго до того, как он извергся. И когда носишь внутри мертвый город, он либо делает тебя таким же мертвецом, либо будоражит тебя, оживляя, как никогда, в окружении ландшафта, из кожи вон лезущего, чтобы почувствовать дыхание кого-то или чего-то живого… В дни сразу после Землетрясения… Бродить от одного многоквартирного здания к другому, минуя красные крестики на дверях зданий, предназначенных на слом. Рядом с пляжем старое огромное здание цвета морской волны под названием «Морской замок» приветствовало коричневые волны, с грохотом вкатывавшиеся внутрь; подвал был давно затоплен, в квартирах никто не жил, за исключением таких же сквоттеров, которые блуждали из комнаты в комнату, пока им не удавалось найти незанятое место и застолбить его. Снизу, с улицы, мне удавалось разглядеть через окна «замковые» квартиры в том виде, в каком они были покинуты: прибранные квартиры, неряшливые квартиры, одни – разгромленные, когда земля дернулась, просыпаясь от дурного сна, другие – невредимые, если не считать того, что все сооружение могло покачнуться и рухнуть в любой момент. Я направился на верхний этаж. Все думают, что как раз там и не стоит находиться во время землетрясения, но на самом деле существует одинаковая вероятность оказаться похороненным под обломками или плавно съехать на крыше вниз. Покинутые жизни – я бродил из одной квартиры в другую, – фотографии и письма, безделушки и остатки еды в морозилке, скомканные простыни, которые напоминали мне о Салли вне зависимости от расцветки. С вершины «Морского замка» мне открывалась впечатляющая панорама, особенно из квартиры, где не было одной стены, – мертвый мол в развалинах, всего в сотне ярдов к югу, под свисающими мертвыми тросами ныне разверстой шахты лифта. В шахте эхом отдавались пронзительные крики чаек.
Я жил в «Морском замке» какое-то время, частично ради панорамы, частично ради песенки попугайчика, который уцелел в своей клетке. Когда кончился корм, я отпустил его на волю, он влетел прямо в шахту лифта и больше не показывался. Но в основном я оставался ради скомканных простыней – меня влекло не к большим двуспальным кроватям, а к узким, где два человека вряд ли когда-либо спали вместе или нежились дольше, чем на протяжении их совместного экстаза…