Слепой убийца - Этвуд Маргарет. Страница 69

– Не надо печалиться, – сказал он, глядя на меня грустными, кожистыми глазами моржа. – Наверно, любовь. Но вы молодая, красивая. У вас потом будет время печалиться. – Французы – знатоки по части печали, они её знают во всех видах. Потому у них и есть биде. – Это преступно, любовь, – прибавил он, похлопывая меня по плечу. – Но без неё хуже.

Впечатление от этих слов было несколько испорчено на следующий день, когда официант сделал мне гнусное предложение, если я правильно поняла: с моим французским трудно сказать точно. Он был не так уж стар – должно быть, лет сорока пяти. Надо было согласиться. Но насчет печали он ошибался: печалиться лучше в молодости. Печальная хорошенькая девушка вызывает желание её утешить, а вот печальная старая клюшка – нет. Но это так, к слову.

Потом мы направились в Рим. Мне он показался знакомым – во всяком случае, контекст в меня вбил мистер Эрскин на уроках латыни. Я видела Форум – то, что от него осталось, Аппиеву дорогу и Колизей, похожий на обгрызенный мышами сыр. Разные мосты, побитых временем ангелов, серьёзных и печальных. Видела Тибр – желтый, будто желчь. Видела Святого Петра – правда, только снаружи. Он огромен. Наверное, я должна была видеть черные формы фашистов Муссолини, марширующих по городу и всех избивающих – они уже появились? – но я не видела. Такие вещи обычно невидимы, если жертва не ты. О них узнаешь только из кинохроник или из фильмов, поставленных много позже.

Днем я заказывала чашку чая – я постепенно приучалась заказывать, начала понимать, как разговаривать с официантами, как удерживать их на безопасном расстоянии. Я пила чай и писала открытки. Рини, Лоре и несколько – отцу. На открытках изображались места, где я побывала, – все, что мне полагалось видеть, в деталях цвета сепии. Мои послания мог бы писать слабоумный. Рини: Погода чудесная. Я в восторге. Лоре: Сегодня видела Колизей, где христиан бросали на съедение львам. Тебе было бы интересно. Отцу: Надеюсь, ты здоров. Ричард передает привет. (Это неправда, но я уже постигала, какого вранья от меня, жены, ожидают.)

Ближе к концу медового месяца мы провели неделю в Берлине. У Ричарда там были дела – насчет ручек для лопат. Одна его фирма делала ручки для лопат, а немцам не хватало древесины. В стране много копали и собирались копать ещё больше, а Ричард мог поставлять ручки дешевле, чем конкуренты.

Как говорила Рини: Большое складывается из малого. И ещё: Бывает чистый бизнес, а бывает нечистый. Но я ничего не понимала в бизнесе. Моя задача – улыбаться.

Признаюсь, Берлин мне понравился. Нигде я не ощущала себя такой белокурой. Мужчины исключительно предупредительными, только не оглядывались, проходя в дверь. Но если тебе целуют руки, можно многое простить. Именно в Берлине я привыкла наносить духи на запястья.

Города я запоминала по гостиницам, гостиницы – по ванным комнатам. Одеться, раздеться, понежиться в воде. Но хватит путевых заметок.

В Торонто мы вернулись через Нью-Йорк. Была середина августа, жара стояла нестерпимая. После Европы и Нью-Йорка Торонто показался маленьким и тесным. У Центрального вокзала клали асфальт, в воздухе клубились битумные пары. Заказанный автомобиль повез нас, обгоняя трамваи с их пылью и лязгом, мимо разукрашенных банков и универмагов, в гору к Роуздейл, в тень каштанов и кленов.

Мы остановились перед домом, который Ричард купил для нас по телеграмме. Купил за понюшку табаку, говорил он, – бывший владелец ухитрился разориться. Ричарду нравилось говорить, что он купил что-то за понюшку табаку, – очень странно, потому что он не нюхал табак. И не жевал. Даже курил нечасто.

Фасад мрачен, увит плющом; высокие узкие окна обращены внутрь. Ключ под ковриком; в прихожей пахнет химикалиями. Пока нас не было, Уинифред затеяла ремонт, и он ещё не закончился: в гостиных, где маляры содрали старые викторианские обои, валялись робы. Теперь дом стал пастельный, жемчужный – цвета равнодушной роскоши, холодного отчуждения. Как подсвеченные зарей перистые облака, что плывут одиноко в небе над вульгарной суетой птиц, цветов и всякой живности. В этой атмосфере мне предстояло жить, этим разреженным воздухом дышать.

Рини презрительно фыркнула бы при виде мерцающей пустоты и мертвенной белизны дома: да это одна большая ванная. Но обстановка напугала бы её не меньше моего. Я мысленно призвала бабушку Аделию. Вот кто знал бы, что делать. Ясно: нувориши хотят произвести впечатление. Она вежливо отмела бы: что и говоритьочень современно. Бабушка поставила бы Уинифред на место, думала я, но от этого не легче: теперь и я принадлежала к Гриффенам. Отчасти, во всяком случае.

А Лора? Притащила бы цветные карандаши, тюбики с красками. Что-нибудь пролила, что-нибудь разбила, хоть что-то испортила бы в доме. Оставила бы свою метку.

В холле – прислоненное к телефону послание от Уинифред: «Привет, ребята! С возвращением! В первую очередь я велела привести в порядок спальню! Надеюсь, вам понравится – просто шикарная! Фредди».

– Я не знала, что этим занимается Уинифред.

– Мы хотели сделать сюрприз, – сказал Ричард. – Зачем тебе вникать?

И я в который раз почувствовала себя ребенком, которого родители не посвящают в свою взрослую жизнь. Доброжелательные деспотичные родители, тайно сговорившиеся, уверенные, что они во всем и всегда правы. Я заранее знала, что на день рожденья Ричард никогда не подарит мне то, чего я хочу.

По совету Ричарда я пошла наверх освежиться. Наверное, у меня был такой вид. Я и впрямь чувствовала себя совсем разбитой и липкой. («Роса на розе», так назвал это Ричард.) Шляпка развалилась, я бросила её на туалетный столик. Побрызгала водой лицо, вытерлась белым полотенцем с монограммой – Уинифред повесила. Окна спальни выходили в сад, которым ещё не занимались. Сбросив туфли, я рухнула на бескрайнюю кремовую постель. Наверху балдахин, повсюду кисея, будто в сафари. Значит, здесь мне улыбаться и терпеть – на этой кровати, которую я не стелила, но в которой придется спать. И на этот потолок смотреть сквозь кисейный туман, пока на теле вершатся земные дела.

Возле кровати стоял белый телефон. Он зазвонил. Я сняла трубку. Лора, вся в слезах.

– Где ты была? – рыдала она. – Почему не приехала?

– Ты о чем? – не поняла я. – Мы приехали точно в срок. Успокойся, я тебя плохо слышу.

– Ты даже не отвечала! – заливалась слезами Лора.

– Господи, да о чем ты?

– Папа умер! Он умер, он умер! Мы послали пять телеграмм! Рини послала!

– Подожди. Не торопись. Когда это случилось?

– Через неделю после твоего отъезда. Мы пытались звонить. Мы обзвонили все гостиницы. Нам сказали, что тебе передадут, нам обещали. Они что, не сказали?

– Я приеду завтра, – сказала я. – Я не знала. Мне ничего не передавали. Я не получала никаких телеграмм. Ни одной.

Я ничего не понимала. Что случилось, как это произошло, почему папа умер, почему мне не сказали? Я сидела на полу, на пепельном ковре, скорчившись над телефоном, будто над хрупкой драгоценностью. Я представила, как в Авалон приходят из

Европы мои открытки с веселыми пустыми словами. Может, до сих пор лежат на столике в вестибюле. Надеюсь, ты здоров.

– Но об этом писали в газетах! – воскликнула Лора.

– Не там, где я была. Не в тех газетах. – Я не добавила, что вообще не прикасалась к газетам. Слишком отупела.

Всюду – на пароходе и в гостиницах – телеграммы получал Ричард. Я так и видела, как его аккуратные пальцы вскрывают конверт, Ричард читает, складывает телеграмму вчетверо, прячет. Его нельзя обвинить во лжи – он ни слова о них не говорил, об этих телеграммах, – но ведь и это ложь? Разве нет?

Он, наверное, договаривался в гостиницах, чтобы меня ни с кем не соединяли по телефону. Никаких звонков, пока я в номере. Намеренно держал меня в неведении.

Сейчас вырвет, подумала я, но тошнота отступила. Через некоторое время я спустилась вниз. Кто себя в руках держит, тот и победил, говорила Рини. Ричард сидел на задней веранде и пил джин с тоником. Как предусмотрительно со стороны Уинифред запастись джином, сказал он – дважды. Второй бокал ждал меня на столике – стеклянная столешница на коротких кованых ножках. Я взяла бокал. Лед звякнул о хрусталь. Вот так должен звучать мой голос.