Всадники ниоткуда (часть сборника) - Абрамов Сергей Александрович. Страница 9

Вано не успел закончить фразы, как Толька швырнул брикет — он топил печь — и вскочил с истерическим воплем:

— Прекрати сейчас же! Слышишь?

— Псих, — сказал Вано.

— Ну и пусть. Не я один. Вы все с ума сошли. Все! Никого у меня не было. Никто не раздваивался. Бред!

— Довольно, Дьячук, — оборвал его Зернов. — Ведите себя прилично. Вы научный работник, а не цирковой клоун. Незачем было ехать сюда, если нервы не в порядке.

— И уеду, — огрызнулся Толька, впрочем, уже тише: отповедь Зернова чуточку остудила его. — Я не Скотт и не Амундсен. Хватит с меня белых снов. На Канатчикову дачу не собираюсь.

— Что это с ним? — шепнул мне Мартин.

Я объяснил.

— Если б не горючее, и я бы смылся, — сказал он. — Слишком много чудес.

7. ЛЕДЯНАЯ СИМФОНИЯ

Что случилось с Толькой, мы так и не узнали, но, видимо, странное здесь обернулось комическим. Вано отмахивался:

— Не хочет говорить, не спрашивай. Перетрусили оба. А я не сплетник. — Он не подсмеивался над Толькой, хотя тот явно напрашивался на ссору.

— У тебя акцент, как у пишущей машинки Остапа Бендера, — язвил он, но Вано только усмехался и помалкивал: он был занят.

Это мы с Мартином под его руководством сменили раздавленный пластик в иллюминаторе. Сам он не мог этого сделать — мешала перевязанная рука. Было также решено, что мы с Мартином будем по очереди сменять его у штурвала водителя. Больше нас ничто не задерживало: Зернов счёл работу экспедиции законченной и торопился в Мирный. Мне думается, он спешил удрать от своего двойника: ведь он был единственным, пока избежавшим этой малоприятной встречи. Вопреки им же установленному железному режиму работы и отдыха, он всю ночь не спал после того, как мы перебазировались в кабину снегохода. Я просыпался несколько раз и всё время видел огонёк его ночника на верхней койке: он что-то читал, вздрагивая при каждом подозрительном шорохе.

О двойниках мы больше не говорили, но утром после завтрака, когда снегоход наконец двинулся в путь, у него, по-моему, даже лицо просветлело. Вёл снегоход Мартин. Вано сидел рядом на откидном сиденье и руководил при помощи знаков. Я отстукал радиограмму в Мирный, перекинулся шуткой с дежурившим на радиостанции Колей Самойловым и записал сводку погоды. Она была вполне благоприятной для нашего возвращения: ясно, ветер слабый, морозец даже не подмосковный, а южный — два-три градуса ниже нуля.

Но молчание в кабине тяготило, как ссора, и я наконец не выдержал:

— У меня вопрос, Борис Аркадьевич. Почему мы всё-таки не радируем подробней?

— А что бы вы хотели радировать?

— Все. Что случилось со мной, с Вано. Что мы узнали о розовых «облаках». Что я заснял на киноплёнку.

— А как вы думаете, должен быть написан такой рассказ? — спросил в ответ Зернов. — С психологическими нюансами, с анализом ощущений, с подтекстом, если хотите. К сожалению, у меня для этого таланта нет — я не писатель. Да и у вас, я думаю, не выйдет при всём вашем воображении, даже при всей игривости ваших гипотез. А изложить обо всём телеграфным кодом — получатся записки сумасшедшего.

— Можно научно прокомментировать, — не сдавался я.

— На основании каких экспериментальных данных? Что у нас есть, кроме визуальных наблюдений? Ваша плёнка? Но она ещё не проявлена.

— Что-то же можно всё-таки предположить?

— Конечно. Вот и начнём с вас. Что предполагаете вы? Что такое, по-вашему, это розовое «облако»?

— Организм.

— Живой?

— Несомненно. Живой, мыслящий организм с незнакомой нам физико-химической структурой. Какая-то биовзвесь или биогаз. Колмогоров предположил возможность существования мыслящей плесени? С такой же степенью вероятности возможно предположить и мыслящий газ, мыслящий коллоид и мыслящую плазму. Изменчивость цвета — это защитная реакция или окраска эмоций: удивления, интереса, ярости. Изменчивость формы — это двигательные реакции, способность к маневрированию в воздушном пространстве. Человек при ходьбе машет руками, сгибает и передвигает ноги. «Облако» вытягивается, загибает края, сворачивается колоколом.

— О чём вы? — поинтересовался Мартин.

Я перевёл.

— Оно ещё пенится, когда дышит, и выбрасывает щупальца, когда нападает, — прибавил он.

— Значит, зверь? — спросил Зернов.

— Зверь, — подтвердил Мартин.

Зернов задавал не праздные вопросы. Каждый из них ставил какую-то определённую цель, мне ещё не ясную. Казалось, он проверял нас и себя, не спеша с выводами.

— Хорошо, — сказал он, — тогда ответьте: как этот зверь моделирует людей и машины? Зачем он их моделирует? И почему модель уничтожается тотчас же после «обкатки» её на людях?

— Не знаю, — честно признался я. — «Облако» синтезирует любые атомные структуры — это ясно. Но зачем оно их создаёт и почему уничтожает — загадка.

И тут вмешался Толька, до сих пор державшийся с непонятной для всех отчуждённостью.

— По-моему, самый вопрос поставлен неправильно. Как моделирует? Почему моделирует? Ничего оно не моделирует. Сложный обман чувственных восприятии. Предмет не физики, а психиатрии.

— И моя рана тоже обман? — обиделся Вано.

— Ты сам себя ранил, остальное — иллюзии. И вообще я не понимаю, почему Анохин отказался от своей прежней гипотезы. Конечно, это оружие. Не берусь утверждать чьё, — он покосился на Мартина, — но оружие, несомненно. Самое совершенное и, главное, целенаправленное. Психические волны, расщепляющие сознание.

— И лёд, — сказал я.

— Почему лёд?

— Потому что нужно было расщепить лёд, чтобы извлечь «Харьковчанку».

— Посмотрите направо! — крикнул Вано.

То, что мы увидели в бортовой иллюминатор, мгновенно остановило спор. Мартин затормозил. Мы натянули куртки и выскочили из машины. И я начал снимать с ходу, потому что это обещало самую поразительную из моих киносъёмок.

Происходившее перед нами походило на чудо, на картину чужой, инопланетной жизни. Ничто не застилало и не затемняло её — ни облака, ни снег. Солнце висело над горизонтом, отдавая всю силу своего света возвышающейся над нами изумрудно-голубой толще льда. Идеально гладкий срез её во всю свою многометровую высь казался стеклянным. Ни человека, ни машины не виднелось на всём его протяжении. Только гигантские розовые диски — я насчитал их больше десятка — легко и беззвучно резали лёд, как масло. Представьте себе, что вы режете разогретым ножом брусок сливочного масла, только что вынутого из холодильника. Нож входит в него сразу, почти без трения, скользя между оплывающими стенками. Точно так же оплывали стометровые стенки льда, когда входил в него розовый нож. Он имел форму неправильного овала или трапеции с закруглёнными углами, а площадь его, по-моему, превышала сотню квадратных метров, поскольку можно было определить издали, на глазок. Толщина его тоже примерно была совсем крохотной — не более двух-трех сантиметров, то есть знакомое нам «облако», видимо, сплющилось, растянулось, превратившись в огромный режущий инструмент, работающий с изумительной быстротой и точностью.

Два таких «ножа» в полукилометре друг от друга резали ледяную стену перпендикулярно к её основанию. Два других подрезывали её снизу равномерными, точно совпадающими движениями маятника. Вторая четвёрка работала рядом, а третью я уже не видел: она скрылась глубоко в толще льда. Вскоре исчезла во льду и вторая, а ближайшая к нам-проделала поистине гулливеровский цирковой трюк. Она вдруг подняла в воздух аккуратно вырезанный из ледяной толщи стеклянный брус почти километровой длины, геометрически правильный голубой параллелепипед. Он взлетел не спеша и поплыл вверх легко и небрежно, как детский воздушный шарик. Участвовало в этой операции всего два «облака». Они съёжились и потемнели, превратившись в знакомые чашечки, только не опрокинутые, а обращённые к небу, — два немыслимых пунцовых цветка-великана на невидимых вырастающих стебельках. При этом они не поддерживали плывущий брус: он поднимался над ними на почтительном расстоянии, ничем с ними не связанный и не скреплённый.