Второе пришествие инженера Гарина - Алько Владимир. Страница 19

Сотрудник разведки, до того мальчишески оседлавший стол, рывком соскочил, поставил себя на ноги. (В глазах поплыло). Дело оборачивалось серьезной стороной. Ведь и за теми событиями, так или иначе, угадывался элемент М. И пусть это больше по памяти, – у него есть, что взять за пример использования научно-технических открытий и изобретений в преступных целях. И как не вспомнить тогда и человека, столь тесно связанного с Манцевым, позаимствующего у него ряд идей, и которого тот же Хлынов наделил «задатками гения», добавив при этом, что «он достигнет многого и кончит чем-нибудь вроде беспробудного пьянства, либо попытается ужаснуть человечество». Память о нем невозможно пережить: человека, как замечательно одаренного, так и суетного, решившего в свое время проблему концентрации тепловой энергии и передачу ее не рассеивающимся лучом, пробившего глубинную шахту, достигнувшего сказочного Оливинового пояса и с тем неисчерпаемых запасов золота, устроившего человечеству «золотую лихорадку», и, наконец, ставшего диктатором полмира… Инженер Гарин! Да. Человек последнего мифа земли. И что же?! Земля возвратила свое, – огнем и магмой залечив тот булавочный укол, нанесенный ей шахтой Гарина, лопнув вулканическим пузырем со всем островом, подобно Атлантиде. И ни тебе в пятьсот комнат дворца властительницы мира мадам Ламоль, ни башни главного гиперболоида, берущего в радиусе четыреста миль… Гаринское неправедное золото рассосалось крапивным волдырем, пролетарская революция в Америке потоплена в крови, попытки, предпринятые в лабораториях ряда стран по воссозданию гиперболоида, окончились неудачей, и во многом благодаря неправдоподобности всей той фантастической истории, от которой не осталось ни главных ее участников, ни самого Золотого острова, ни даже (практически) вещественных улик работы аппарата Гарина. Так был ли Гарин?

* * *

Человек, неукоснительно во всем привыкший следовать до конца, подошел к одному из сейфов. Набрал шифр. Открыл дверцу и вынул плоскую деревянную коробку, и верно – футляр, так церемониально держал он это на весу, извлекая оттуда на свет нечто многослойно обернутое материей, и уж точно драгоценный реликт архейской эры – обожженную металлическую полосу толщиной в полдюйма, на которой скорописью, как если бы резцом на восковой пластине, было выведено: «Проба сил… Проба… Гарин». Края букв были оплавлены, местами вывалились, на обратной стороне – вспученные капли металла.

Пальцы человека бессознательно прошлись, следуя наплывам железа, буквально – факсимиле, словно бы он хотел подшить это к «делу». Нет, Гарин был: всем своим противоречивым существом, этой самой «материей мысли» своей, которой он грезил перевернуть мир. «Да ведь и перевернул! Чудовищно, преступно, грязно», – контрразведчик, поморщившись, отправил реликт обратно в темень, под охрану сейфа. Всякие высокие слова о приоритете мысли и науки меркли в виду этого человека, как необычайно одаренного, так и беспринципного в своих поступках. Циника и честолюбца. И с ним эта бесовка мадам Ламоль, по-своему ни в чем не уступающая Гарину. Зазвонил телефон.

– Да, слушаю, Шельга на связи. Так точно. Работаем, товарищ нарком. Протокол, который вы имеете в виду, отправлен следователю Еременко на дознание. Нет. Пока ничего. Да эта версия у нас в раскладе. Сроки те же. Будем стараться. Спасибо.

Шельга (а это был точно он) положил трубку. Теперь ряд имен более жизненных встал в его памяти. И прежде всех – Хлынов. Вот кто сможет, исходя из физического смысла характеристик М, вывести и самую логику «кому» и «зачем». И, конечно, Хлынов, как один из немногих оставшихся свидетелей предприятия Гарина, старый товарищ (Шельги), исходивший в свое время с ним не одну официальную инстанцию, что-то рассказывающий, что-то дополняющий. Тогда – Хлынов.

*** 26 ***

Одна.

Фактически заточена – долгие семь лет.

Затравлена.

Все в ней взбунтовалось привычно и замерло.

Холодные, заснеженно-белые пальцы пробежали камнями на каждой из рук – хризолит, сапфир, опал, изумруд, алмаз, нефрит, лазурит. Указательный – свободен для напоминаний и расчета. (Синевато-вороненой стали дамский револьвер, будто ладанка с дорогим сердцу пеплом где-то при ней).

Сейчас на женщине похоже, как вечернее платье фиолетового бархата, с длинным разрезом от бедра к низу, декольтированное со спины; гибкая шея открыта, с золотым обхватом узкой змейки. Тесное платье делает шаг женщины манерным и зыбким, но она от этого только выигрывает. Тяжелый залом волос – римским гребнем – обнажает чистый матовый лоб, делает лицо бесстрастно-строгим и прямолинейным в расчетах сердца. Пожалуй, самый ее вид не подошел бы ни одному пикантному вечеру. Чуть вздернутый нос, казалось, смягчает нрав. Большие синевато-серые глаза страдают отсутствием выражения в них. Это лучший для нее способ отражения действительности. Говорят, что сны – отражение яви. Откуда тогда у этой женщины такие сны: золотистые марины в стиле Клода Лоренна. Гранитные, темно-кровяного камня лестницы, нисходящие к морю; террасы, колонны, статуи… Дворец с фасадом, слегка наклоненным, как у древнеегипетских построек, скупо украшенный, с высокими узкими окнами и плоской крышей… Анфилады прекрасных комнат и зал… Двенадцативесельная барка под парчовым балдахином… красивые, нарядные люди ее приветствующие… Если это проявление мечты, то почему часто ей рисуется и такое: огромный зал, словно Мариинского театра в Петербурге; разбитый вдребезги свет люстр, публика, репортеры с самопишущими перьями, стенографистки… И все такое прочее – партер, галерка… А вот и она – в образе Марии-Антуанетты… Присяжные и заседатели (все почему-то напоминающие собой музыкантов в оркестровой яме). Обвинительная речь прокурора… нескольких прокуроров – по одному, наконец, от каждой отдельно взятой страны. Тем же дефилирующим образом – защитники… Громогласные, обаятельные, молодые и не очень… С бородками, и то же по фасону – русские, эспаньолки, а ля Ришелье… Завитые и лысеющие, во фраках и пиджачных парах. Цветы. (?) «Но почему цветы?!» – и женщина одергивает себя, понимая, что это не опера, а она не примадонна, и не дай Бог, если видение это исполнится. Аплодисменты в зале, конечно, будут, и «почетный» эскорт, но другого рода. И она еще глубже уходит в себя.

Когда же она хандрит, то подолгу остается в постели. Отсылает прочь прислугу. Курит, стряхивая пепел прямо на ковер, длинные русские папиросы. От них сволочеет душа, горьким степным мороком тлеет рассвет, застит рассудок. Или же часами вышагивает все в одной и той же комнате-кабинете, бросая странные взгляды на прибор, похожий на телетайп, под стеклянным колпаком, на этажерке. Маячит от окна к окну, подходит к столу, на котором раскатаны апельсины, грецкие орехи в серебряной фольге, лежат книги, чертежные принадлежности, флаконы, амулеты, пилки для ногтей, крошки бисквита, стоят чашки с недопитым кофе. (В иные минуты видеть ей людей из прислуги невыносимо). Находившись так, она вздыхает, и через французское окно до пола спускается по ступенькам в глухой, закрытый сад. Там – цветы, относительный простор, и по всему взору крыши и гряды гор.

Швейцарская обитель. Убежище эмигрантки, – ни откуда, – бегущей из страны в страну. Во взмахе неба, что дозволено ей видеть в простенке домов, похожем на секиру, одна розовеющая капелька прибывающего заката.

Таковой стала ее судьба.

Но хуже всего, когда накатывает память. Сегодня – не по прочитанному перечитывала «Окаянные дни» Бунина. Металась горячей степью под Новочеркасском. Рассылала пули-убийцы. Была ранена. Выжила. Всех и все победила. Блистала. Но с этим связана последовательность лет и дней, в конце которых – провал. Это не по памяти, но как раз то, что надо забыть. Воспоминание в односложном – на итальянском, французском: «Не помню. Я ничего не помню». И вдруг, как припадок, как вызов, или ее «русская рулетка» – Лиссабон; мадам Ламоль. – «Сеньора хочет сказать, что она португалка?» – «Помню только отплытие судна. Ни года, ни месяца. Возможно, частная марокканская яхта. Круиз».