Черные глаза (Василий Суриков – Елизавета Шаре) - Арсеньева Елена. Страница 3
Суриков медленно повернулся к жене, раскрыл на ее груди капот.
«Дурак я, что не разделся… Да ничто!»
Поцеловал дрогнувшие в улыбке губы:
– Что смеешься? Улестила, да? Ну, теперь смотри у меня!..
После счастливого освобождения не понимал уже, чего так бесился, так злобствовал. Все преодолимо! Лизонька его улестила, а он завтра Кузьму улестит. Только ему, Сурикову, поцелуи да ласки, а с Кузьмы рыжего довольно будет водки да огурца соленого. А может, груздей и рыжиков? И, усмехнувшись, что рыжему – рыжиков, уткнулся в теплое плечо жены и уснул, уверенный, что все теперь наладится, все выйдет так, как он захочет.
И правда: Кузьма уже сам пожалел, что вчера «выгоду упустил». Торговаться больше не стал, кочевряжиться – тоже, а когда кто-то из «коллег» снова начал насмешничать, только показал кулак да тако-ого оборота завернул – все со смеху попадали.
– Эй, брат, – предостерегающе сказал Суриков, – я тебя домой повезу. Ты мне там смотри, жена у меня… нежная, тихая.
– Ништо, – солидно сказал Кузьма. – Мы с пониманием. Ты б видел, барин, каких тут к нам привозят барышень, бывает… ну чисто ласточки! – Он умиленно вздохнул, а Сурикова вдруг за сердце взяло болью: а вдруг что-то случится с его ласточкой? Он же умрет, он ведь не переживет такого горя!
Вспомнил, как она вчера легонько дышала в шею, – и снова улыбнулся: да ну, что за чушь в голову лезет! Ничто и никто не разлучит их с Лизой, они вместе сейчас, и всегда вместе будут, и вместе еще сто лет проживут!
Кузьма вошел в мастерскую, одобрительно глянул на накрытый стол, потом покосился на лежавшую в углу секиру: реквизит для картины.
– Ох ты… – сказал с уважением. – Неужто мне голову сечь будешь?
– Мне твоя голова для другого нужна, – сдерживая нетерпение, ответил Суриков. – Да ты сядь, закуси, выпей!
– Это я сейчас! Это мне проще, чем… – Радостно потирая руки, Кузьма совсем уж собрался завернуть нечто несообразное, но тут вошла Лиза, неся самовар, – и он проглотил непотребность, даже рот себе зажал. Выпученные дикие глаза выразительно покосились на художника, подмигнули одобрительно: и впрямь нежная…
Потом уже, когда множество эскизов с его буйной рыжей головы было готово и настало время прощаться, Кузьма сказал:
– Что за глаза у женки твоей, Василий Иваныч… Душу вынимают!
Что-то было в этих словах, каким-то воспоминанием повеяло, образом каким-то…
Но Суриков отогнал его прочь: сейчас не время было думать о другом. Он был весь наполнен «Утром стрелецкой казни»!
Когда картина была закончена, повез семью под Москву – отдыхать на даче. Лето выдалось дождливое, нерадостное. Лиза очень плохо себя чувствовала. Ныло сердце, а когда Василий начинал беспокоиться, она только усмехалась:
– Да у меня с детства так. Я уже привыкла!
Ничего себе – привычка!
Иногда ей было совсем уж худо – это Василий видел по тому, в какую даль уплывали черные любимые глаза. Как-то раз она вот так задумалась на диванчике, сжимая у горла платок… И он вспомнил, что уже видел это, видел раньше. Где? Ну конечно! Его бредовое видение! Черноглазая, безмерно печальная девушка сидит на полу у ног угрюмого старика, сжимая у горла негреющую шубку. Он уже знал, кто это: Мария Меншикова, старшая, прекрасная дочь Александра Даниловича Меншикова, опального министра, по сути – правителя России при так и не повзрослевшем, бессмысленно жестоком императоре Петре…
Сначала Мария была сговорена за Петра Сапегу, любила его, но красавчик приглянулся императрице Екатерине I, некогда бывшей дворовой девке в имении Сапеги в Лифляндии. Решив, что пришло время восстановить справедливость и восторжествовать над прежними господами, Екатерина сначала взяла юношу в свою постель, а потом выдала за него племянницу, Софью Скавронскую. А чтобы не бушевал Алексашка, которого она боялась, от которого была зависима, Екатерина поклялась дочку Меншикова, Марию, взять в жены для царевича Петра. Девушка была старше жениха, боялась его, ненавидела втихомолку, мечтала о любви… Петр злился, называл невесту ледяной статуей, мраморной куклой, заигрывал с веселой тетушкой, царевной Елизаветой Петровной… А потом, сослав Алексашку в Березов, злорадно, с палаческим наслаждением Петр отверг и обрученную невесту. Нет, сердце ее не было разбито, только гордость уязвлена, когда бывший жених потребовал у Марии вернуть перстень, которым обручился с ней еще недавно. И все же столь мгновенное низвержение с небес на землю, расставание с Петербургом, смерть в пути матери, которую зарыли где-то на пригорке близ Волги в безвестной могиле, горе брата, сестры, отца, обожаемого и почитаемого…
Суриков прочел о ней все, что мог найти, хотя материалов в «Историческом вестнике» да в «Русском архиве» было немного.
Его поразил один случай.
Это произошло с изгнанниками в Тобольске. В пересыльной тюрьме Меншиков встретился с двумя жертвами своего прежнего произвола – чиновниками, некогда сосланными по его повелению в этот город. Они накинулись на бывшего вельможу со словами упрека и ругательствами, а какие-то вовсе уж посторонние ссыльные похватали комья грязи, камни и начали швырять в бывшего баловня судьбы и его спутников. Старший сын светлейшего, Александр, разразился проклятиями, но ошметок грязи попал ему в рот и заставил замолчать. Младшая дочка Сашенька с визгом укрылась за спиною отца, который стоял твердо, почти не загораживаясь от ударов, и восклицал:
– Бейте меня одного! Пощадите моих детей!
– Детей?! – выкрикнул распаленный яростью заключенный. – Покажи нам государеву невесту! Какова на ней рогожная фата?
Мария, которую доселе отец прижимал к себе, силясь защитить, отстранилась от него и спокойно стала пред толпой – бледная, с опущенными глазами. Она не заслонялась руками, не плакала, не просила пощады. Камень чудом не попал ей в голову – просвистел на волосок, но то был последний брошенный камень. Она глянула на мужчин только раз – и вновь потупила взор. И этого было достаточно. Словно забыв, что собрались для отмщения, они разглядывали смиренную изгнанницу почти со страхом, а потом начали расходиться, но многие в пояс кланялись Марии, а один, прежде кричавший всех громче, смиренно поцеловал край ее платья. Это был единственный раз, когда из ее глаз хлынули мгновенные слезы, – больше она не плакала никогда.
Мария не подозревала, что глубоко затаенное, безнадежное страдание придало ее чертам новую, почти пугающую красоту: так прекрасен в последнем своем блеске только что сорванный цветок, лежащий на могиле…
Ей было тяжело тогда в семье. Брат и сестра считали именно ее, а не светлейшего, истинной виновницей обрушившихся на Меншиковых бедствий. Александр Данилович вообще не роптал – он жаловался только на участь своих близких, упрекая себя, что доставил им беды. Он смирялся перед будущим, готов был встретить все, что ни уготовила судьба, даже церковь на берегу Сосьвы, где стоял Березов, строить начал; и только Мария не хотела жить, она сама ускоряла смерть своим смирением…
Когда Суриков представил ее себе, внезапный ужас накатил, страх на миг замутил сердце: как же он будет рисовать Лизу – а в том, что натурщицей будет Лиза, не могло быть ни малого сомнения – в образе обреченной, умирающей, уже почти ушедшей в потусторонний мир красавицы?
Да нет, все это пустые суеверия, отмахнулся он через минуту. И думать о них не стоит! Ведь нигде не найти таких глаз, как у Лизоньки, они – половина содержания картины!
Ну да, он угадал!
«Лицо этой несчастной, дважды обрученной невесты надолго остается в памяти, – писали потом критики, увидев уже готовое полотно. – Другого женского лица столь мучительной прелести художник не создал в своих картинах. В лице этой женщины есть что-то манящее, страстное. Но это далеко не небесная страсть, не великая «ревность о Боге Спасе моем», которыми дышит лицо боярыни Морозовой… Не испытав счастья сама и не дав его другому любимому человеку, умирает эта загадочная красавица, больная, истерзанная горем».