Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена. Страница 26

Едва ли Сильвестр способен вразумить Анастасию с помощью разбушевавшихся небесных стихий. И если для того, чтобы найти путь к душе царя, ему и присным его, среди коих первейший – Адашев, некогда пришлось поджечь Москву, теперь Сильвестр явно постарел, привык к спокойной жизни, к послушанию царя и на такие подвиги уже не способен. Он только и может, что сокрушаться, причитать, взывать к небесам и ворчать на Максима Грека, который утратил авторитет и влияние. Адашев тоже злится, а ведь зло – дурной советчик. Оба этих высокоумных мужа в упор не видят то, что мгновенно открылось перед остроглазым Курбским. Именно в словах Максима Грека заключается безошибочное средство низвергнуть Анастасию и вернуть себе влияние на царя. Средство жестокое, горькое, злое, может быть, ядовитое… однако даже этот недоумок Арнольф Линзей, этот вечно трясущийся немчин, подтвердит, что самое горькое лекарство – самое полезное и есть.

– Ну что ж… – протянул князь Курбский. – Как это сказал Максим? «Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном!» Так, что ли?

– Ну, так, – насторожился Адашев, услыхав в голосе своего друга насмешливый оттенок. Он уже знал, что о самом важном и серьезном Андрей Михайлович никогда не говорит важно и серьезно – всегда с усмешечкой, словно красуясь. – И еще добавил, что опасность будет грозить именно царевичу.

– Как говорится, любящий совет сохраняет жизнь, а не любящий его вконец гибнет, – пожал плечами князь.

– Ты… ты хочешь сказать… – Адашев впился глазами в его лицо.

Сильвестр перестал ворчать и вскинул голову.

– Именно так, – с той же усмешкой подтвердил Андрей Михайлович. – Именно это я и хочу сказать.

– Но каким же образом?.. – Сильвестр оживился, его черные глаза заблестели.

– А это, – загадочно сказал Курбский, – уж мое дело!

В дверь робко постучали. Адашев впустил одного из новгородских иконописцев, которым покровительствовал Сильвестр на родине, некоторых он даже перевез в Москву. Эти новгородцы да псковитяне были нынче самыми авторитетными и потребными фигурами при росписи церквей и палат, все еще отстраиваемых в Москве после пожара. Даже наброски и чертежи для икон, расшиваемых в царицыной светлице, делали Сильвестровы мастера! Правда, Анастасия в своей неприязни к советникам мужа шла столь далеко, что дерзко отвергала эти наброски, – предпочитала шить по старинным образцам, сохранившимся еще от Софьи Палеолог, лишь бы не иметь дела с Сильвестром. Это усугубляло взаимную неприязнь. Вот и сейчас живописец явился с жалобой: царица не только отринула его наметки, но и наотрез отказалась платить.

Сильвестру, слава Богу, хватило ума не упомянуть приснословную Евдоксию. Он смиренно утешил жалобщика и выпроводил его восвояси. Глаза его, впрочем, сияли отнюдь не смиренно. Слова Курбского поистине вернули его к жизни! Да и Адашев чувствовал себя теперь куда спокойнее. Его не очень волновало, как исполнит Андрей Михайлович свое обещание. Он все всегда исполнял! Забавно было только… забавно было нынче Алексею Федоровичу вспоминать того молодого князя, который бесился от ревности, ловя настороженным ухом малейший стон, доносившийся из сенника, где царь Иван первый раз восходил на ложе к царице Анастасии – к Насте Захарьиной, столь любимой Курбским.

Шесть лет минуло. Всего шесть лет – и куда что подевалось?! Поистине, чудны дела твои, Господи!

* * *

Первым на пути царского обетного паломничества лежал Никольский монастырь, что на реке Песноше. Здесь уже больше десяти лет проживал человек, по своему значению в жизни великого князя Василия Ивановича равный Максиму Греку. Вся разница состояла лишь в том, что Вассиан Топорков, бывший епископ Коломенский, был доверенным лицом великого князя и поддерживал каждый его шаг. Отец Ивана советовался с Вассианом даже перед самой смертью, и не было ничего удивительного в том, что в трудную минуту своей жизни молодой государь явился просить совета именно у него, даже если Вассиан был уже тяжко болен и не покидал постели.

Беседа с Максимом Греком и встревожила впечатлительную душу молодого царя, и в то же время ожесточила. Чем дальше, тем больше грызли его мысли о странной участи, которую навязала ему судьба. Конечно, Иван сам был виновен в том, что любимые друзья-советники приобрели в жизни страны и его жизни такое большое влияние. Однако порою обида – почти детская, почти до слез! – пересиливала привязанность и благодарность. «Да кто здесь царь, в конце концов?!» – готов был вскричать он иной раз, сталкиваясь лицом к лицу с решениями, принятыми от его имени и даже при его участии. Слов нет, все это были разумные решения – и принятие нового Судебника, чтобы судили не по боярской воле, а по закону, и Стоглавый Собор, определивший законы и обычаи новой Руси, – но порою у Ивана возникало отвратительное ощущение, что, окажись он во дни принятия этих решений за тридевять земель, сляг в огневице (он невольно усмехнулся в усы) или умри вовсе, – все свершилось бы и без его присутствия. Словно заглянув в грядущее, Иван Васильевич внезапно осознал, что исправить в прошлом уже ничего нельзя: отныне и вовеки его имя будет тесно сплетено с именами Алексея Адашева, священника Сильвестра и князя Андрея Курбского. Эти трое, бывшие не более чем советниками царскими, оплели могучий ствол государственного древа подобно вьющимся растениям-паразитам, присосались к царю, тянут из него жизненные соки, самовластно питаясь и величаясь. Добро бы уж тянули себе богатства и достояние! Конечно, они считались вполне состоятельными людьми, однако князь Курбский был достаточен и прежде, Адашев же и Сильвестр отличались подчеркнутым равнодушием к жизненным благам. Не для этого нужна была им почти неограниченная власть над державой. Они отягощали на службе государевой не мошну свою – непомерно раздувалось их честолюбие и тщеславие!

Жена, Анастасия, была убеждена, что не все так чисто в деле с присягой этой «святой троицы» царевичу; мягко, опасаясь раздражить государя, пеняла ему, что ни один из отступников и колеблющихся не понес примерного наказания. Но где ей было понять то, чего толком не понимал и сам Иван! Лежа на «смертном одре» и наблюдая, как один за другим отступаются самые, казалось бы, верные и преданные, он чувствовал не злобу, а бессилие и страх. Тайный, глубоко запрятанный в душу страх. Ну-ка озлись он на всех этих людей, что восшаталися, как пьяные, в трудную для царя минуту, ну-ка разгони их – с кем останется? Не выйдет ли так, как в старинной притче о человеке, который облачился в царские одеяния и провозгласил себя царем, а когда умные люди сорвали с него одежды, он оказался наг и глуп, ибо все его достоинство было лишь в нарядах и облачениях?

Эти мысли до такой степени измучили Ивана Васильевича, что он почти с тоской вспоминал прежнюю жизнь – до «болезни», и сам себе казался тогда доверчивым, счастливым ребенком. Теперь же он порою был несчастен. По старой привычке искать виноватых где угодно, только не в зеркале, он втихомолку затаил злобу даже на Анастасию.

А в самом деле! Она со своей бабьей подозрительностью наущала царя против верных бояр и советников, она повинна в том, что сейчас он чувствует себя как человек, которому даже присесть некуда: из всех седалищ торчат иглы да острия. Конечно, она хотела лучшего для «государя-Иванушки»… ему все лучшего хотят, что ж выходит неладно да неладно?!

Иван знал, что это у него в натуре: рано лишенный материнской любви, вообще любви, он во многом остался маленьким мальчиком, который боится прогневить взрослых и услышать от них грубый окрик; он, как дитя, жаждал беспрестанно похвал и одобрения. И сам себе не отдавал отчета в том, что, злясь на всех подряд непрошеных советчиков: Адашева, Сильвестра, жену, – он стремится к Вассиану Топоркову не за чем иным, как за очередным советом!

Ну что ж, старинный наставник великого князя Василия Ивановича не подвел. Встретив царя с поистине отеческой любовью, он долго всматривался в лицо Ивана, как бы сравнивая того царя, коего видел перед собой, с тем, который жил в его памяти. Схожие лепкой удлиненных, правильных лиц и большими глазами, они разнились бровьми (у Василия Ивановича брови были благостные, округлые, а у Ивана Васильевича – от переносицы вразлет), цветом глаз (отец был голубоглаз, сын сероглаз), но главное – выражением рта. Губы у великого князя были мягкие, добродушные, однако вот точно так же, как молодой царь, неприступно и жестко сжимала свой рот правительница Елена Васильевна Глинская, когда что-то было ей не по нраву!