Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена. Страница 33

Впрочем, жаловаться грех: чем дальше шло время, тем дальше в прошлое отходили их прежние нелады. Теперь она порою думала: а не померещился ли тот страшный день, когда на золотистом, обагренном кровью песке перед крыльцом валялся заломанный медведем Васька Захарьин? Не померещились ли собственное беспамятство и лютая ненависть, которую Анастасия испытывала тогда к мужу? Она совершенно утратила власть над собой и почти не помнила, что в сердцах выкрикивала, выплакивала ему.

Иван Васильевич тоже вышел из себя. Крикнув:

– Собака умней бабы, на хозяина не лает! – так ударил жену кулаком в лицо, что она отлетела к стене.

Разъяренный царь подскочил к Анастасии и уже занес посох, чтобы обрушить на голову. Боярынь ветром вынесло из палаты. Они были убеждены, что государь сейчас убьет строптивую жену, однако никто не хотел сделаться следующей жертвой, необдуманно вступившись за нее.

Но зуботычина отнюдь не отрезвила Анастасию, а страх не заставил замолчать. Чувствуя, как сочится кровь из рассеченной щеки, а в затылке нарастает звон и гул (она сильно стукнулась головой), выкрикнула:

– Плохой ученик ты, государь, своего учителя! Даром на тебя Сильвестр время тратил! Он в своем «Домострое» учит «бить жену ни палкой, ни кулаком, ни по уху, ни по видению, чтобы она не оглохла и не ослепла, а только, за великое и страшное ослушание, соймя рубаху, вежливенько, осторожно побить, да не пред людьми – наедине поучить!» А ты что творишь? Гляди, выпорет тебя твой наставник за дурное послушание!

Царь выслушал это с видом человека, который получил обухом по голове, и несколько мгновений оставался недвижим. Вдруг он отшвырнул занесенный посох и шагнул к Анастасии, протянув руки. Она решила, что тут-то и настал смертный час: рассвирепевший муж ее просто задушит! Однако вместо этого Иван Васильевич крепко обнял ее и прижал к себе так, что, сколько ни билась Анастасия, сколько ни вырывалась, не смогла его осилить и наконец притихла в его объятиях.

Долго они сидели на полу, слушая, как унимается грохот переполошенных сердец, не в силах сказать друг другу хоть слово. Оба смутно чувствовали, что им удалось замереть на краю страшной, бездонной пропасти. А еще Анастасия думала: уж, казалось бы, изучила она своего супруга всего досконально, ан нет – только теперь осознала, что чаще прочих людей слышит он смех за левым плечом… Известно ведь, что за спиной у каждого из нас незримо присутствуют два существа. Справа – его ангел-хранитель (именно поэтому ни в коем случае нельзя плевать через правое плечо, чтобы не осквернить ангела!), а слева – бес. Он-то и подзуживает нас на грех: когда бес тихо смеется, человек теряет голову и свершает такие поступки, которые раньше и в страшном сне не увидал бы. Вот как государь только что…

Анастасия и прежде не раз замечала, что они с мужем частенько думают об одном и том же. Виновато усмехаясь, Иван Васильевич вдруг сказал, осторожно поправляя съехавший на сторону убор жены:

– Во мне, видать, вечно князь Димитрий Донской с Мамаем поганым будет бороться. И неведомо, кто кого одолеет.

От удивления Анастасия даже успокоилась. Она вообще была необыкновенно отходчива и незлопамятна. Чуть высвободившись, подняла к мужу глаза:

– Это как же? Это почему?

Он болезненно передернулся при виде ее разбитого, вспухшего лица и сдавленно пояснил:

– По отцу-то мы свой род ведем от Александра Невского, князь Дмитрий – его потомок. А когда разбитый на Куликовом поле Мамай погиб в борьбе со своим соперником Тохтамышем, сыновья его бежали из Орды в Литву, крестились там и получили в удел город Глинск. Были Мамаевичи – стали князьями Глинскими. Матушка моя Елена Васильевна – их прапраправнучка. Вот и выходит, что я вечно буду сам с собой в разладе, как русские – с татарами!

Насчет русских с татарами он был, конечно, прав, однако с того дня отношения между царем и царицей снова пошли на лад.

Рождение Федора не только порадовало несказанно Анастасию Романовну (накануне видела она во сне незабвенного Митеньку, который ласково улыбался ей из-за белого облачка и утешал: «Не горюй по мне, матушка, скоро я к тебе вернусь!»), но и наполнило царя особенным ощущением уверенности. Как бы там ни было и что бы теперь ни случилось с одним сыном, у него останется второй. Все же мысль о том, что на русский престол может забраться с ногами князь Старицкий, немало точила Ивана Васильевича! С течением времени он все определеннее понимал, что сотворил по наущению советников немалую глупость, назначив первых врагов своими душеприказчиками и заступниками своей семьи, а потому втихомолку только и искал случая, чтобы показать Адашеву и Сильвестру, кто все же хозяин в Кремле и во всей Руси.

Случаем таким стала ливонская война.

* * *

Иван Васильевич дал поручение немцу Гансу Шлитте набрать в Европе опытных мастеров, врачей, техников для Москвы. Шлитте собрал 123 человека, но в Любеке он и его спутники были задержаны и посажены под стражу. Оказалось, что ливонцы настоятельно просили не пропускать в Москву иноземных мастеров. Они уверяли, что если просвещение проникнет в Москву, то великая опасность угрожает не одной Ливонии, а всему немецкому народу да и всей Европе! Швеция поддерживала Ливонию в недружелюбности и постоянно встревала в поземельные споры с Псковом и Новгородом.

У Ивана Васильевича давно чесались руки проучить Стекольну (так он в злости называл Стокгольм) и Ливонский орден, который не пропускал Русь к новым северным землям и к морю. Казалось, решение о походе на Ливонию принято, однако Сильвестр и Адашев с Курбским да Курлятевым-Оболенским легли костьми, чтобы переубедить царя.

– Ты, царь, чрезмерно возгордился легкими успехами под Казанью, коли дерзаешь идти воевать, не уничтожив в тылу своем опасного врага, – твердили они в один голос. – Гляди, как бы твоя алчность не навлекла на тебя большую беду. Прежде чем идти воевать Ливонию, надо покорить Крым и, довершив начатое под стенами Казани, до конца уничтожить татарское разбойничье гнездо!

Для Анастасии эти намерения были как нож острый. Она знала: в Ливонский поход царь отправит своих воевод (Курбского, Шуйского, Басманова, Данилу Адашева), а в далекий Крым сам поведет войско, как водил на Казань. Опять расставаться с ним? Опять ночей не спать в страхе за него – и, значит, за себя и детей? Князь-то Старицкий небось по обычаю своему занеможет, отсидится за мамушкиным подолом… Всю силу своей любви и влияния на мужа Анастасия употребила для того, чтобы втихомолку куковать по ночам: нельзя, неразумно тащиться в Дикую степь! Слишком сильный противник – крымчаки. Ничего эта война не даст Руси, кроме лишней траты сил и расхода человеческих жизней! Для Анастасии, конечно, имела значение только одна-разъединственная жизнь – ее мужа…

Порою царице становилось жаль государя. Он был мастером быстрых, порою мгновенных решений, но там, где требовалось долго взвешивать за и против, невольно уподоблялся остановившемуся маятнику, не знающему, в которую сторону качнуться, – вправо или влево. В палатах жены Иван Васильевич был уверен в своей правоте: надо идти на Ливонию! Но стоило поговорить с «избранными», как ореол покорителя злокозненного крымского хана начинал грезиться ему, да так явственно, что блеск его застил глаза.

Строго говоря, это была не столько борьба Ивана Васильевича с самим собой, сколько скрытная, темная, ожесточенная борьба царицы и «избранных» за душу государя.

В эти дни колебаний и метаний к Анастасии Романовне явилась неожиданная гостья.

* * *

Привела ее с собой княгиня Юлиания. Вокруг нее вечно вилось множество чернорясниц, и когда Анастасия увидела в своей светлице Юлианию рядом с высокой худощавой женщиной, одетой в черное, то решила, что ее невестка привела очередную монашенку. Известно ведь, сколь искусны в вышивании монастырские затворницы. Анастасия всегда радовалась случаю поговорить с ними и узнать что-то новое о глади или вышиванье высоким швом, сканью, звездками, в петлю, в кружки, в цепки, в вязь, в клопец – и прочих таких же премудростях. Однако вскоре она разглядела, что незнакомка облачена не в монашеское, а во вдовье одеяние – пусть и очень скромное, однако из самого лучшего и дорогого сукна, как у знатной боярыни, вдобавок расшитое гагатом и черным бисером, среди которого скромно проблескивали серебряные нити такой тончайшей вышивки, что летник казался слегка подернутым инеем.