Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена. Страница 56

Ивана Шереметева выпустили из заточения и вернули прежнюю должность. Правда, брат его Никита помер в темнице, однако ведь не бывает так, чтобы около огня ходить и совсем не опалиться!

Под Рождество 54-го года государь собрался в свою любимую Александрову слободу. Московское боярство потихонечку переводило дух: ну, хоть на святой праздник можно будет не опасаться за свои головы и отдохнуть от беспокойного, озлобленного царя, от коего теперь и не знаешь, чего ждать. Некоторых, правда, настораживало, с чего это царь собрался таким большим поездом. Он взял сыновей и царицу, прихватил иконы и кресты, украшенные золотом и дорогими каменьями, золотые и серебряные сосуды, все парадное платье, казну. Те бояре, дворяне и приказные люди, которые ехали с ним, также повезли, исполняя волю государеву, своих жен и детей. Служилые дворяне и дети боярские следовали со своими людьми, конницей и всем служебным порядком.

Едва царь покинул Москву, как ударила оттепель. Сделалось мокро и слякотно. Непогода и дурные дороги задержали царев поезд на две недели в Коломенском. Как реки вновь встали, государь поехал в село Тайнинское, оттуда – в Троицу, затем – в Александрову слободу.

И настала тишина. Ни известий от государя, когда намерен воротиться, ни приказов каких, ни вообще вести о том, жив ли он еще на свете. Прежнее облегчение постепенно сменялось растерянностью и обеспокоенностью.

* * *

А в слободе Иван Васильевич, словно начисто позабыв о своем царстве, жил тихой, смиренной жизнью. Ни свет ни заря шел с детьми звонить в колокол, молился с необыкновенным усердием, остатками трапезы щедро наделял нищих, которые во множестве собрались в слободу. В опочивальню уходил рано, и часто бывало, что слепые на ночь сказывали ему сказки, или призывал он к себе Вяземского, хорошо знавшего грамоте, и тот в сотый, а может, в двухсотый раз читал государю «Повесть о Петре и Февронии»:

– Однажды преподобная и блаженная Феврония для пречистого храма соборной церкви вышивала воздухи. Преподобный же и пречистый князь Петр прислал к ней, глаголя: «Дух мой уже отходит от тела, но жду тебя, ибо решили мы вместе покинуть мир сей». Она же отвечала: «Подожди, господин, пока дошью воздухи во святую церковь…»

Марья Темрюковна от этой тухлой жизни, от вынужденного затворничества и безделья, от скуки и отсутствия своих любимых «голубок» начала беситься, и бесилась она до того, что стала обмирать и выкликать. Иван Васильевич на жену откровенно махнул рукой, трапезничал отдельно от нее, только с детьми да Малютою, Вяземским и Басмановыми, а к Марье Темрюковне хаживал лишь по ночам, когда начинала одолевать переполненная семенем плоть. По пути заходил в задец – справить нужду. Собственно говоря, и с царицею на ее ложе он теперь не более чем справлял свою мужскую нужду!

Темрюковна чуть не каждый день призывала к себе лекаря Бомелия и донимала его вопросами, нет ли в ее худощавом, словно бы мальчишеском теле признаков беременности. Бомелий всякий раз с сожалением пожимал плечами и ответствовал, что ничего не находит. Но, если ее величеству угодно, он приготовит новое укрепляющее питье, после которого, возможно, у ее величества… Кученей, которая, совершенно как ее муж, пьянела от этого пышного титула и теряла всякое соображение, охотно соглашалась – и пила, пила, пила все новые и новые лекарские снадобья, удивляясь, почему они не помогают. Не меньшего удивления было достойно, что ей так и не удалось соблазнить Бомелия, чем Салтанкул, сиречь Михаил Темрюкович, был откровенно недоволен, обвиняя сестру в том, что она противится его воле. Впервые между братом и сестрой пробежала черная кошка…

Проведав царицу и простившись с ней, Бомелий тихо, бесшумно, порою оставаясь не замеченным даже часовыми, проскальзывал в государеву опочивальню, заранее зная, что увидит там: трепет свечного пламени вокруг ложа – и блестящие, бессонные глаза человека, лежащего в постели и дрожащего от страха.

Пока никто, кроме архиятера, не знал, что с некоторых пор главным чувством, жившим в душе царя, был страх. Днем он еще держался, отвлекаясь молитвами и мстительными размышлениями о том, как подчинить боярство своей власти, однако ночью…

Хуже всего было то, что Иван Васильевич и сам не знал, чего боится. Темноты и света, одиночества и многолюдствия, тишины и шума, молчания и разговоров, каких-то известий – и безвестности. Всего! От каждой малости окатывало тело то студеной водой, то кипятком, бросало в обильный пот.

При появлении архиятера царь сперва сжимался в комок, норовя спрятаться с его глаз, а потом садился в постели и начинал тревожно озираться, причем при каждом его движении металась по стенам большая, косматая и впрямь страшная тень его остробородой головы.

– Испортили, испортили меня, Бомелий! – бормотал царь, дико водя глазами по сторонам и комкая одеяло, словно умирающий, который обирает себя. – Страшно мне! Знаю, затаилось оно… моей смерти чает!

Бомелий подходил, глядел успокаивающе, согласно кивал – в такие минуты он остерегался противоречить царю. Лекарь отлично знал, кто такое это «оно», которого так сильно боялся Иван Васильевич. Все то же боярское чудовище, вроде сказочного Змея Горыныча, только голов у него не три, а великое множество. Как никогда раньше, воскресла в душе царя прежняя, детская ненависть к боярам, и его страхи были во многом страхами ребенка, который каждый день ложился в постель, не зная, доживет ли он до следующего утра.

Во многом… но не во всем. Была еще и другая причина.

Из складок своей одежды Бомелий доставал малую стекляницу и наливал оттуда в царев кубок несколько капель, разбавляя слабым сладким вином. Иван Васильевич пил, откидывался на подушки… пот на его лбу высыхал, дыхание выравнивалось, биение сердца утихало. Руки переставали терзать одеяло, а в глазах появлялось осмысленное и даже смущенное выражение. Бомелий придвигал к его ложу кресло, садился поудобнее, по опыту зная, что наступает время долгих бесед.

– Что ты даешь мне, Бомелий? – спросил однажды царь. – Что льешь в вино?

Лекарь помедлил, ибо открывший тайны свои подобен остриженному Самсону; потом все же решился, зная, что откровенностью успокоит царя и еще сильнее расположит к себе:

– Спорынью, ваше величество.

– Что-о?! – воззрился на него царь. – Но ведь спорынью беременные бабы пьют, чтобы скинуть плод!

– Истинно так, – словно бы в смущении, опустил голову Бомелий. – Но ведь вашему величеству это не грозит.

Иван Васильевич зашелся мелким смешком, блаженствуя, что страх, терзавший сердце, разжал наконец свою когтистую лапу. Душа наливалась прежней силой, уверенностью.

– А что, Бомелий, – лукаво прищурился на лекаря, – царицу ты тем же снадобьем пользуешь?

– Муж и жена – одна сатана, ваше величество, – не моргнув глазом, ответствовал лекарь и сдержанно улыбнулся, когда Иван Васильевич вновь захохотал.

В отличие от страхов государя, которые можно было усиливать, а можно и подавлять – смотря по желанию и необходимости, – его собственная опаска не так легко поддавалась укрощению. Звезды звездами, пророчества пророчествами, а что близ царя – близ смерти, это известно каждому русскому. Бомелий слишком долго жил в России, чтобы не вошла извечная народная осторожность ему в плоть и кровь. Он вспомнил, как царь при их первой встрече вспоминал индийских змеечарователей, описанных Афанасием Никитиным, и их обученных гадин. Бомелий, который каких только книг на своем веку не перечитал, знал, что немало факиров умирало, укушенных ядовитыми тварями, пока не обзаводилось чудесным камнем, который так и зовется – змеиным. Он вырастает у королевы змей под языком и обессиливает самый страшный яд. Вот таким змеечарователем перед корзинкой, полной черных гадюк, ощущал себя Бомелий во дворце, ну а змеиный камень ему заменяло полное доверие государя. Пока царь не заподозрит, что, кроме спорыньи, в состав успокаивающего напитка входят и другие снадобья, что напиток сей рассчитанно утихомиривает его на ночь, чтобы непомерно возбудить поутру, – до сей поры Бомелий может считать себя в безопасности. Но каждое лекарство имеет двойное действие, это известно всякому лекарю и даже знахарю, и, подчиняя московского царя воле иноземца, снадобье в то же время усиливало природную подозрительность Ивана Васильевича… Палка о двух концах – замечательно говорят русские!