Государева невеста - Арсеньева Елена. Страница 71
Маша слушала и смотрела, изумляясь, как высоко выросла трава и как тесно обступили ее цветы – каждый светился, как солнце, и любовался своей красотой. Над миром цветов непрестанно летали другие цветы – то были бабочки. Иногда они припархивали совсем близко и касались обнаженного тела Маши своими бархатистыми крылышками – по телу пробегала дрожь, стон срывался с пересохших губ. Она не то спала, не то бодрствовала, но видела, слышала, ощущала все враз, вблизи и вдали, – и даже перламутровый отлив рыбьей чешуи, устилавшей дно далекой большой реки, видела она. И тоненькая стрекоза, мелко трепеща прозрачными, слюдяными крылышками, с любопытством устремила взор своих изумрудных, невероятных, сетчатых глаз в затуманенные глаза женщины, распростертой на поляне и отданной во власть ненасытному солнцу…
Солнце разогрело ее и разожгло. В глазах мелькали цветные пятна, словно бы спутались день и ночь, и страны света, и времена года. То жарко было, то холодно; светлые, нежные облака стремглав неслись по небу, спасаясь от темных осенних туч, и грозы рокотали в вышине – а может быть, разговоры богов слышала Маша? – на смену грозам приходили снегопады, однако тело ее так раскалилось от солнца, что снежинки тут же таяли, оставляя мучительно-сладостную память о своих прикосновениях.
Витая над временем и пространством, тысячи лет, как мгновение, проживая, Маша при сем знала, что это был все тот же один-единственный день – как бы отраженный в зеркалах мирозданья мерный ход большого времени.
Тяжелая поступь пронзила землю. Олень-рогач гнал прекрасную пятнистую ланку, а она бежала неспешно, делая вид, будто ожидание, гонка – самое лучшее, что ждет их двоих, а вовсе не томительная страсть, которая владела одинокой женщиной, беспомощно простирающей руки к миру.
Она не замечала, что плачет, что слезы бегут по вискам и увлажняют землю вокруг, – к изумлению цветов, еще не знавших соленого дождя.
Все, что видела она вокруг, на много тысяч верст и рядом, – все было лишь мучительным воплощением недосягаемой любви и красоты. В глубине сердца зарождалась острая боль, которая то и дело прорывалась короткими, печальными кликами.
Птицы и бабочки оглядывались на лету; цветы вздрагивали; деревья замирали, прислушиваясь, и звери останавливали свой бег. Какая-то слепая сила с острой болью, тоской и мучительными слезами оцепеняла мир: словно большие пауки заплетали его белыми тенетами смертоносного одиночества.
Все живое замерло в тревожном ожидании: кто явится, кто разорвет эти путы? И только солнце бестрепетно взирало с высоты, ибо уже узрело его: высокого человека, который вышел на поляну, раздвинув кусты, – и замер при виде нагого женского тела, безвольно раскинувшегося на траве.
Он смотрел… но все прочие обитатели леса стыдливо отвернулись от них, потому что ощущали своим единым сердцем: этих двоих, рожденных друг для друга, надо оставить в мире их любви.
Только солнце, которое и не такое видело на своем веку, не отвело жаркого взора, лаская узкую, стройную спину этого человека, который мгновенно накрыл своим телом возлюбленную и слился с нею – в ее ожидании, в ее слезах, в ее стонах, трепете и содрогании, радости и печали, отныне и вовеки… все как в тех клятвах, что некогда дали они пред святым алтарем.
– Проснись. Проснись!..
Он ли зовет очнуться, увидеть его, взглянуть в его глаза?.. Нет, другой голос – женский.
– Проснись.
Маша приподняла веки. Что-то влажное, прохладное касалось ее лица. Пахнет дождевицей. Да, правда, кто-то обтирает ее лицо водою.
Сиверга! А где же?..
Вмиг оглядела пустую поляну – и мучительное рыдание сотрясло сердце – никого! Призрак, морок, сон!
Сиверга резко повела ладонью перед ее лицом:
– Не плачь. Нет, не плачь.
Маша понурилась. Сон, только сон. Ну что ж… значит, она будет жить во сне. Теперь известна дорога в мир сладостных видений, и при первой возможности Маша воротится туда.
Она зажмурилась, вспоминая, как это было. Без ласк, объятий – он просто обрушился на нее, припав поцелуем к губам и пронзив ее тело своим исстрадавшимся естеством. А разве она исстрадалась меньше? И неудивительно, что оба изверглись навстречу друг другу в первых же мучительных судорогах – бились они оба в землю, стучались в недра ее, молили отворить им заветные двери и накрепко запереть за ними, чтоб остаться там навеки, сомкнувшись в объятиях, и уже не возвращаться в мир живых. Только бы вместе… вместе!
– Опять спишь? Уже не спи!
Сиверга. Сиверга… смотрит своими длинными, длинными глазами, губы дрожат, еле сдерживая усмешку:
– Да будет тебе. Будет уж! Теперь иди. Захочешь – снова приходи. Дорогу знаешь! – Она хохотнула, разглядывая Машины припухшие губы. – Захочешь – приходи!
От ее взгляда Маша едва не сгорела со стыда, без нужды принялась одергивать платье, на которое налипла трава… листва? Или еще давешняя ряска не сошла?
Наклонилась, потерла ладонью – зеленое пятно сползло. Маша кивнула, пошла было по тропке. Шла, прижав ладонь к губам, чтобы не дать себе закричать в голос: «Да кто был-то со мной? Был ли со мной кто-то?! Или… призрак? Морок? Опять морок…»
– Эй! – воскликнула Сиверга. – Забыла? Твое?
Маша оглянулась. Сиверга тычет в эту зелень, которую она только что стряхнула с юбки. Нет, не трава, не листья, не ряска – какой-то зеленый лоскут. Нагнулась, подняла – и выронила, так задрожали пальцы.
Вот это уж точно – морок: недавно, вчера лишь, вспоминала этот платок… да быть не может! Ее зеленый, давно, еще в Раненбурге пропавший шелковый платок! Край оборван, бахрома болтается, но это он, он! Да как же?..
Оглянулась на Сивергу. У той губы поджаты, брови нахмурены:
– Твое. Возьми, твое! – И ушла в чум, опустила шкуру у входа – словно дверь за собой захлопнула.
Маша так и села, где стояла, прижала платок к глазам – он промок в одно мгновение. Сотни мыслей толклись в голове, но ни одну она не осмеливалась додумать – просто сидела, прижав к лицу зеленый шелк, вдыхала его аромат… просто сидела под солнцем, которое все видело, все знало – да молчало, ибо не пришло еще время открытия тайны.