Компромат на кардинала - Арсеньева Елена. Страница 65
Смешно, смешно… однако нет у меня сил ни смеяться, ни рыдать.
…И вдруг он добавил, глядя все с тем же выражением – странным, новым для меня: чудилось, адский пламень вспыхнул в его глазах:
– И не бойся греха – я сниму его с тебя. Но ты должен знать, что от меня никто и ничего не узнает. Ведь грех утаенный – наполовину прощенный!
Воспоминание ударило меня в голову, словно камень. Да ведь он беспрестанно цитирует человека, которого прежде иначе не называл никем иным, а только нечестивцем и богохульником. Это слова из «Декамерона» Боккаччо! И то, что он говорил мне, пытаясь окончательно подчинить себе: слова о промысле божьем, который только и властен над нами, – тоже слова нечестивца, вволю поиздевавшегося над отцами церкви в своей книге. Постыдный цинизм. Цинизм…
…прежде мне казалось, что он взирает на меня, как некогда господь смотрел с небес на своего сына, которого создал ради спасения человечества, – с печалью и гордостью. Теперь я вижу взор диавола, который определил созданию своему участь быть разрушенным, разбитым вдребезги о то же самое чувство, которое его породило.
Его взгляд преследует меня даже сейчас. Вот уж воистину отеческая любовь! Я подумал: а что, если Джироламо – единокровный брат мой? Чудовищная мысль, однако сейчас я готов поверить во все. Если так, то он лучший сын, чем я. Ведь его преданность, его уважение к отцу не поколебимы ничем, они фанатичны, как вера в бога. Наверняка отец земной является для него воплощением отца небесного. Моя же преданность, мое уважение к нему зиждились, оказывается, на довольно-таки зыбкой основе. Всего лишь на вере в чистоту духовную и чистоту помыслов…»
Я поднял руку и вытер холодный пот, который щедро оросил мое чело. Несть числа открытиям, которые пришлось мне совершить. Я вспомнил слова, вскользь брошенные Теодолиндой, когда она рассказывала о Пьетро: что-то такое об истории рождения Серджио. Тогда скользнула у меня догадка: а что, если мать Серджио некогда оказалась в таком же положении, как теперь – Антонелла? Что, если мать Серджио всею жизнь выдавала себя за вдову, лишившуюся мужа, когда сын был еще младенцем, – а на самом деле тщательно скрывала имя человека, который обольстил ее? Пьетро, очевидно, знал об этом. А что еще знал он? Что тот человек не бросил свою тайную возлюбленную и незаконно прижитого сына, продолжал поддерживать их? Что он при всем желании не мог сочетаться браком с любимой женщиной, потому что был уже женат… женат самым неразрешимым браком на свете? Женат на святой католической церкви?
Но тогда… как он мог решиться сделать то, что сделал? Высоко вознес он себя в помыслах или так низко сверзил, что ниже и не бывает? Возможно, он не ведал о том, кем приходится ему Серджио?
Напрасны надежды. Только от него мог несчастный юноша узнать тайну своего рождения.
Я наверняка ошибаюсь. Я страстно хочу ошибаться. Истина слишком горька, мне не разжевать ее, не проглотить!
«…Как известно, все временное преходяще и смертно; и оно само, и то, что его окружает, полно грусти, печали и тяготы и всяческим подвергается опасностям, которые нас неминуемо подстерегли бы и которых мы, в сей временной жизни пребывающие и составляющие ее часть, не властны были бы предотвратить и избежать, когда бы господь по великой милости своей не посылал нам сил и не наделял нас прозорливостью».
Ну не странно ли, что и я не могу удержаться от того, чтобы в своем последнем письме не процитировать этого мудрого циника, нечестивца Боккаччо? Истинны его слова, истинны, хоть и постыдны во многом… Вот и сейчас надеюсь я только на господа, только его молю даровать мне силы – и простить, ибо я намерен свершить последний в моей жизни грех».
Господи Иисусе, кажется, я узнал причину смерти Серджио. Он хотел расправиться с виновником своего бесчестия! Он задумывал убийство! Однако намерение это стало известно отцу Филиппо, или Джироламо, или им обоим, и тогда они… Джироламо, я уверен, был вторым. А кто был первым? Не сам же?..
Нет. Нет. Проще думать, что им был тот же Джироламо. Нанес удар. Ушел. Но не утолил свою ярость и ненависть, а потому воротился с другим, более жестоким и страшным оружием.
Господи, я хочу домой. Я хочу в Россию! Я хочу работать, писать! Любить, а не предаваться ненависти.
Но сначала я должен исполнить свой долг перед мертвым другом и перед его… Нет, моей…
Продолжаю чтение.
«…а помнишь ли, как поразила нас с тобой одна картина Тициана? Мы сошлись на том, что она превосходит все ранее виденное нами. На ней изображен епископ в пышной ризе, с тяжелым пастырским посохом в руке и священной книгой. Прекрасная девушка с пальмовой ветвью в руке заглядывает в эту книгу, стоя позади епископа. Какой-то суровый старец присутствует здесь же. Напротив этой группы обнаженный стройный юноша, связанный по рукам и ногам и пронзенный стрелами, смотрит прямо перед собой, смиренно подчиняясь судьбе. Два монаха благоговейно воздели очи горе, а сверху… взирает на них всепрощающим взором, и ангелы держат в руках загодя припасенные венки, коими они увенчают невинных и праведных.
Тогда мы говорили: в основе здесь лежит старинная священная традиция, позволяющая искусно и значительно объединять столь различные, словно бы и не подходящие друг к другу образы. Мы вспомнили твою первую встречу с отцом Филиппе и его остроумное сравнение такой композиции с колодой для игры в тарокк.
Теперь я думаю: для кого были приуготовлены венки? Для невинных… свидетелей убийства? Ведь юноша, пронзенный стрелами, умирает. Я не могу вспомнить его лица, а когда напрягаю память, вижу себя, словно в зеркале»
Да, я помнил эту картину. Она и в самом деле прекрасна. Однако почему, думая о ней сейчас, я вижу другие фигуры? Вместо прекрасной девушки – носатую, желтолицую папессу Иоанну. У епископа в золотой ризе чеканный лик отца Филиппо. Старик – вовсе не старик, а надменный и жестокий Джироламо, так схожий с тициановским портретом Ипполита Риминальди. Благочестивые монахи сплетались один с другим в непотребном действе. А юноша, пронзенный стрелами… да, у него и впрямь было лицо Серджио. Лицо Серджио и глаза Антонеллы.
«…одному могу довериться и тебе одному поручить ту, которая стала супругой моей пред богом, не успев назваться таковой пред людьми. Горько раскаиваюсь, что позволил себе воспользоваться… такова, знать, судьба. Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым. Как же странно, что ты, пришелец из далекой северной страны, человек, коего я знал всего два каких-то месяца, стал мне ближе, вернее и надежнее отца и брата… всем несет позор и гибель! Прощай!»
И в то мгновение, когда я записал в дневник это последнее слово погибшего друга, я услышал испуганный женский крик.