Компромат на кардинала - Арсеньева Елена. Страница 82

Обошлось… но тогда он не знал того, о чем ведал теперь. Не знал, что, когда дошли до Павла в Санкт-Петербурге известия о смерти дядюшки и о полученном наследстве, появился у него в доме некий человек – смуглый и бледный, чернобородый, с неумолимым взором черных глаз и странным завитком черных волос на лбу, появился, будто дьявол-искуситель, и немедленно предложил такую сумму отступного от имения, что Павел, вечно обремененный долгами, подписал купчую, еще даже не вступив в права наследства. Да какая была разница?! Уговор – дороже денег, а суть уговора состояла в том, что в собственность нового владельца переходило в Красивом все, от пахотных земель до самых жалких сараюшек, от не рожденных еще детей до побочного графского сына и его иноземной жены, от самой дохлой коровенки до великолепных картин, коими был украшен господский дом. Почему-то о картинах велась речь особенная, Пашка толком не понял, однако усвоил твердо: ежели хоть что-то, хоть одно полотно пропадет, сделку можно считать расторгнутой, а самому Павлу Васильевичу тогда лучше сразу заказать по себе панихиду. Было что-то в незнакомце неумолимое, пугающее, налагающее на человека печать смирения и рабского желания исполнить всякую его волю, и хоть отличался Пашка последней степенью легкомыслия, он ни на миг не вздумал ослушаться незнакомца, тем паче – обмануть его. Нарочно для того и приехал в имение, чтобы поговорить с исполнительным, старательным, рачительным управляющим и доверить его немецкой пунктуальности исполнение воли нового владельца.

– Чтобы все до последней нитки и последней картины, поняли, Карла Иваныч?

– Будет исполнено, ваше сиятельство.

И ежели б не подслушал сего разговора Филя…

Но они не поверили, они с Антонеллой не могли поверить, они еще на что-то надеялись, хотя Федора уже гоняли на барщину вместе с прочими тяглыми мужиками – его даже в доме не оставили, – а ее миловали только из-за крайней тягости положения: хотелось Карле Иванычу власть показать, да опасался загнать хрупкую чужеземку в гроб и этим нарушить целостность покупаемого имущества. Она гнула спину в девичьей, над шитьем столового белья.

Барина нового ждали со дня на день, но что-то еще задерживало его в Петербурге, какие-то последние хлопоты насчет бумаг. Видимо, он твердо решил получить право на Красивое по закону, чтобы никто и никогда не мог придраться. Только реляции его шли одна за одной – наказы управляющему, и даже такой тупица, как Карла Иваныч, понял в конце концов, что из всего ромадинского добра нового хозяина более всего интересуют четыре вещи: графский пащенок, чужеземка, ее будущее отродье и та самая картина, которую все лето малевал Федька Ильин (в ту пору их сиятельство молодой граф Федор Ильич) в своем флигеле.

Уразумев сие, управляющий начал опасаться за судьбу вверенного ему добра и уже порешил было запереть до времени хозяйского приезда Федьку Ильина в подвал, да и к бабе его караул приставить, но тут приключились два события враз: иноземка разрешилась от бремени, это первое, – сыном разрешилась; а второе – нагрянул одноглазый фигляр Сальваторе Андреевич, бывший гувернер барчука, обучавший танцеванию девок графского театра, ныне за ненадобностью закрытого навеки. Иноземное солнце, казалось, дочерна сожгло его кожу, сделался он худ, как щепка, в лице появилось нечто жалкое. Карла Иваныч намерен был дать ему от ворот поворот, однако позволил остаться переночевать. В память о старой дружбе – ведь некогда они оба пользовались расположением старого графа, который весьма снисходительно смотрел на амурные похождения приятелей. В память о той же дружбе выпили – и подвел тут бес Карлу Иваныча, развязал ему язык… Таково-то разоткровенничался он с приезжим, столько-то ему выболтал! И про то, что Федька, воспитанник Сальваторе Андреевича, выблядок, а не графчик никакой. И про наказ нового хозяина пуще глаза стеречь Федькину картину. И даже про то, где сия картина заперта. Разболтался, словом, не в меру, да и заснул под столом. Сутки не мог очухаться после той попойки. Ну а когда продрал глаза, узнал горькую свою судьбину: сгинул Сальваторе из села Красивого.

Скатертью бы дорога, в добрый час сказать, кому он тут надобен, да вот только сгинул проклятый итальяшка не один. Ударились вместе с ним в бега крепостные мужики Федор Ильин, Филимон Соколов, баба Антонина Ильина с дитятею, а заодно прихватили они с собой запеленутый в промасленное полотно сверток – эту самую чертову картину.

– Федор! Ты где, Федор? – послышался негромкий голос.

Оглянувшись на Антонеллу и успокаивающе улыбнувшись, Федор высунулся из-за стога и с облегчением вздохнул: дождина перестал, слава богу. Откуда что взялось? Вон и солнышко в тучах проглядывает. Ветер смягчился, и Волга улеглась.

Сальваторе Андреевич, худой, помолодевший в тяготах последних дней, легко поднимался из-под обрыва. Филя, друг верный, едва поспевал за ним.

– Нашли лодку?

– Нашли, хорошую лодку нашли! И волна успокоилась.

Федор кивнул, чувствуя, как падает, падает сердце.

Все… Вот и настал этот час.

– Антонелла, пора.

Она сначала подала ему уснувшего ребенка, потом выбралась сама, отряхивая с грязной юбки сено, вынимая травинки из волос. Как же она похудела, как настрадалась! Только глаза все те же, от которых по-прежнему…

Ладно.

Филя слазил в стог, подал Антонелле епанчу, Федору – плащ, вынул длинный сверток, который, видать, суждено Федору носить по жизни, точно крест. О том, что не ему одному суждено этот крест нести, Федор, конечно, не знал и знать не мог.

– Ну что? Вот и…

Он замолчал, потому что говорить больше было не о чем. Со всеми обо всем уж давно переговорено! И с Антонеллой, сердце которой так и не… да ладно же, угомонись, не в сказке живем, чай! И с Сальваторе Андреевичем, который поклялся доставить ее в Москву или Петербург, а там повенчаться с нею, накрыть именем своим, словно плащом, и жизнь положить на то, чтобы исправить последствия своего невольного предательства. Ведь именно он навел Джироламо на след беглецов, именно он открыл им замыслы мести Федора. Невольно, невольно… он хотел как лучше, но ведь благими намерениями вымощена та самая дорога!

Федор его не судил, кто он такой, чтобы судить, сам-то… Отчего-то он знал – словно бы некое последнее прозрение снизошло, а может, отец с матерью смотрели на него с небес и шептали успокаивающие слова, – знал отчего-то, что клятву свою Сальваторе Андреевич сдержит, и Антонелла будет с ним спокойна. Счастлива? Ну что такое счастье? Кто знает? Да и есть ли оно вообще?

Не Федору и не сейчас задавать этот вопрос.

– Лодочник там… ждет, – неловко сказал Филя, ежась от жалости к Федьке, а пуще от неловкости за то, что вот он стоит с пустыми руками, ну, котомочка малая не в счет, – а барин все держит, все влачит эту ношу, эту тягу свою проклятущую. Натрудился с нею… да ведь что поделаешь, коли судьба? Ни судьбы своей, ни креста своего не дашь поносить другому.

– Ну ладно, прощайте. Не поминайте лихом.

– Федор, ты помни… – Это Сальваторе не выдержал.

– Знаю, верю. Прощай.

Подал ему ребенка. Назовут его Серджио, конечно, Сергеем, это уж обговорено. А как иначе?

Антонелла молчала, опустив глаза. Федор тоже ничего не мог сказать ей. Трижды соприкоснулись остывшими губами, не глядя друг на друга, – так целуют покойников пред вечным расставанием.

С Филей она тоже расцеловалась. Потом простились Филя и Сальваторе Андреевич.

Федор смотрел, смотрел… Ждал.

И дождался. Все-таки она на него взглянула. Все-таки подняла на него глаза, эти глаза… Они затуманились, словно дрогнули.

Никого не осталось меж ними, и время остановилось.

Но это уж было свыше всяких сил человеческих! Федор зажмурился, махнул рукой, повернулся и пошел куда-то, придерживая на плече покрытый краскою холст. Пошел сначала медленно, потом все быстрее, быстрее…