Костер неистовой любви (Марина Цветаева) - Арсеньева Елена. Страница 12

Вы столь забывчивы, сколь незабвенны.
– Ах, Вы похожи на улыбку Вашу!
– Сказать еще? – Златого утра краше!
Сказать еще? – Один во всей вселенной!
Самой Любви младой военнопленный.
Рукой Челлини ваянная чаша.
Друг, разрешите мне на лад старинный.
Сказать любовь, нежнейшую на свете.
Я Вас люблю. – В камине воет ветер.
Облокотясь – уставясь в жар каминный, —
Я Вас люблю. Моя любовь невинна.
Я говорю, как маленькие дети.
Друг! Все пройдет! Виски, в ладонях сжаты.
Жизнь разожмет! – Младой военнопленный.
Любовь отпустит вас, но – вдохновенный —
Всем пророкочет голос мой крылатый —
О том, что жили на земле когда-то.
Вы – столь забывчивый, сколь незабвенный!

Иногда влюбленные женщины – не простые, а поистине великие женщины! – на какое-то время бывают убеждены, будто родились они на свет лишь затем, чтобы сделать бессмертными, увековечив в собственном творчестве своих божественно прекрасных молодых возлюбленных. Иногда… на какое-то время… порою период этот длится довольно долго, и повелительницы муз успевают изрядно-таки «загрузить» ненаглядным образом окружающее пространство. Роман с Завадским стал причиной романа Марины с театром, для которого она написала несколько пьес (вообще в ту пору это было модно среди изысканных поэтов – писать пьесы, читать которые любопытно, но которые, окажись они поставлены, казались бы невыносимы… вот и Блок этим грешил…), прежде всего – «Комедьянта».

Для работы Марина воспользовалась мемуарами графа Армана-Луи Бирона-Гонто, герцога Лозена – истинного героя, причем не только героя-любовника, но и мужественного человека, воина. Однако Марина, понятное дело, извлекла из его биографии только его многочисленные любовные победы. Понятно, что шевалье де Лозен – это был Завадский, ну а все те женщины, которые его исступленно любили (и королева Мария-Антуанетта, и маркиза де Помпадур, и маркиза д’Эспарбэс, и польская княгиня Изабелла Чарторийская, умирающая от чахотки и от любви к Лозену, и его последняя победа, уже накануне казни, Розанетта, дочь привратника в тюрьме), – все это была Марина, Марина, Марина…

Ваш нежный рот – сплошное целованье!
– И это все, и я совсем как нищий.
– Кто я теперь? Единая? – Нет, тыща!
– Завоеватель? – Нет, завоеванье!
Любовь ли это или любованье.
Пера причуда иль первопричина.
Томленье ли по ангельскому чину.
Иль чуточку притворства – по призванью?
Души печаль, очей очарованье.
Пера ли росчерк – ах, не все равно ли.
Как назовут сие уста, доколе.
Ваш нежный рот – сплошное целованье.

Марина никогда не могла противиться таланту красоты. А Завадский был не просто хорош собой – он обладал истинным талантом красоты, который завораживал Марину. И хоть, отрекаясь от этой любви, Марина потом презрительно выскажется, что красота, мол, всегда пуста, ибо природа не может равно выложиться для создания совершенной оболочки и совершенного внутреннего содержания (мягко говоря, вопрос спорный!), все же Комедьянт вызвал к жизни не только чудесные стихи, но и тончайшие и интереснейшие психологические наблюдения, сложившиеся в некое эссе о Лозене.

А письма какие она ему писала!

«Милый друг! Когда я, в отчаянии от нищенства дней, задушенная бытом и чужой глупостью, вхожу наконец к Вам в дом, я всем существом в праве на Вас. Можно оспаривать право человека на хлеб (дед не работал, значит – внук не ешь!) – нельзя оспаривать право человека на воздух. Мой воздух с людьми – восторг. Отсюда мое оскорбление.

Вам жарко, Вы раздражены. Вы „измучены“, кто-то звонит, Вы лениво подходите: „Ах, это Вы?“ И жалобы на жару, на усталость, любование собственной ленью, – да восхищайтесь же мной, я так хорош!

Вам нет дела до меня, до моей души, три дня – бездна (не для меня – без Вас, для меня – с собой), одних снов за три ночи – тысяча и один, а я их и днем вижу!

Вы говорите: „Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю“. Любовь ко мне входит в Вашу любовь к себе. То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа (тела). Чуть Вам плохо (нелады дома, жара, большевики) – я уже не существую. Дом – сплошной „нелад“, жара – каждое лето, а большевики только начинаются!

Милый друг, я не хочу так, я не дышу так. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался».

Вот этого ей дождаться не удалось.

Словом, она обнимала очередную тень…

Итогом страсти к Завадскому стало ироническое стихотворение, в котором Марина словно бы попыталась откреститься от своего кратковременного безумия. Прощальная такая шуточка:

Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко.
Нынче помер, завтра жив.
Бой кипит. Смешно обоим:
Как умен – и как умна!
Героиней и героем.
Я равно обольщена.
Жезл пастуший – или шпага?
Зритель, бой – или гавот?
Шаг вперед – назад три шага.
Шаг назад – и три вперед.
Рот как мед, в очах – доверье, —
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье.
Лицедейство – не любовь!
И итогом этих (в скобках —
Несодеянных!) – грехов —
Будет легонькая стопка.
Восхитительных стихов.

Насчет несодеянных грехов – да бросьте-ка… А стихи и впрямь восхитительные.

И все-таки отчасти благодаря именно этой головокружительной страсти Марине легче было пережить безумную эпоху, в которую ей выпало жить. Ведь на дворе продолжал царить 1918-й, потом начался 1919 год. Гражданская война, голод, ужас жизни… Сергей пропал, она ничего не знала о нем уже несколько лет. Марина изредка разражалась горестными письмами общим знакомым, где снова и снова повторяла сто раз повторенные фразы о любви к нему, о том, что у них одна душа… Ночи проводила неразборчиво… Занималась детьми, хозяйством.

«Мой день: встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – ведра – кувшины – тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре… Самовар ставлю горячими углями, которые выбираю тут же из печки… Потом уборка… потом стирка, мытье посуды: полоскательница и кустарный кувшинчик без ручки „для детского сада“… Маршрут: в детский сад (Молчановка, 34) занести посуду, – Староконюшенным на Пречистенку за усиленным питанием, оттуда в Пражскую столовую (на карточку от сапожников), из Пражской (советской) к бывшему Генералову – не дают ли хлеб, – оттуда опять в детский сад, за обедом, – оттуда – по черной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и жестянками – ни пальца свободного! и еще ужас: не вывалилась ли из корзиночки сумка с карточками?! – по черной лестнице – домой. Сразу к печке. Угли еще тлеют. Раздуваю. Разогреваю. Все обеды – в одну кастрюльку: суп вроде каши… Кормлю и укладываю Ирину… Кипячу кофе. Пью. Курю… В 10 часов день кончен. Иногда пилю и рублю на завтра. В 11 часов или в 12 часов я тоже в постель. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросой, иногда – хлебом…»