Костер неистовой любви (Марина Цветаева) - Арсеньева Елена. Страница 17
А им, хоть тресни, нужны были розовые груды грудей!
Ну и пожалуйста! Ну и не надо! Тогда я буду завидовать Богородице: «Не потому, что такого родила, а потому, что так зачала!» Тогда я горделиво провозглашу: «Плоть это то, что я отрясаю…»
Народная мудрость гласит: не зарекайся!
В Берлине Сергей, Марина и Аля прожили не очень долго. В Чехии жизнь была дешевле, правительство Масарика обещало пенсию участникам Белого движения, Сергей учился в Праге, можно было поселиться неподалеку – в Мокропсах. Сергей настаивал на переезде. Марине было все равно: с Гулем, Геликоном, Эренбургом и не сладилось, ну и бог с ними. Ведь у нее уже завязалась творческая переписка с Пастернаком, которая вскоре перерастет в эпистолярный роман такой силы и страсти, что она даже припишет Борису Леонидовичу зачатие своего сына (учитывая, что они не увидятся за все время течения этого романа ни разу, это признание будет звучать совершенно в духе «завидую, что так зачала»), а не все ли равно, откуда письма писать – из Берлина или Праги?
Одновременно у нее начался и надолго затянулся – пылкий, пылчайший! – столь же эпистолярно-сексуальный (сугубо виртуальный, как выразились бы сейчас мы, порождения хайтековского века), что и с Пастернаком, роман с Александром Бахраком. Он был очень молод, этот рецензент ее только что вышедшей книги «Психея», на десять лет младше Марины. А значит, с ее точки зрения, он идеально подходил для объекта все той же матерински-страстно-женской любви. И годился для обмена письмами – в надежде на столь же иссушающую откровенность-любовь-мечту: «Незнакомый человек – это все возможности, тот, от которого все ждешь».
Впрочем, взаимность даже не имела особого значения, главное – чтобы Бахрак не мешал Марине любить его!
Ну, слава богу, он оказался достаточно умен и не мешал. Хотя, пожалуй, иногда пугался бури признаний, которые на него обрушивались.
Эту несуществующую, неосуществленную в реальности, но оттого не менее сильную и властную страсть к Александру Бахраку Марина именовала болезнью, а записи в ее рабочей тетради, относящиеся к нему, назывались «Бюллетень болезни». Мучительны были для нее дни, когда она не обнаруживала среди своей огромной корреспонденции писем Александра Бахрака. А она хотела именно его писем, его подчиненности ей, его отзыва на сигналы ее души. Но беспощадным своим умом Марина уже прозревала, что история эта пылкая – еще одно разочарование, которое ей придется пережить именно потому, что Александр – еще мальчик. То, что ее к нему притягивало, то же должно было и оттолкнуть.
В своей утомительной (для ее корреспондентов) жажде непременно, везде и всюду расставить все точки над «i», Марина попыталась разъяснить своему другу причину их неминуемого вскорости разрыва:
«Я не для жизни. У меня всё – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши „отношения“! – Е.А.), сразу любить всех и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный. А малейшего поворота головы от себя – не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает, как кожа, а под кожей – живое мясо или огонь. Я ни в одну форму не умещаюсь – даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей… Что мне делать – с этим?! – в жизни?
…Думаю о Вас и боюсь, что в жизни я Вам буду вредна: мое дело – срывать все личины, иногда при этом задевая кожу, а иногда и мясо… Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются теми размерами чувств, которые во мне возбуждают, они делают тройную ошибку: не они – не во мне – не размеры. Просто безмерность, встающая на пути. И они, м. б., правы в одном только: в чувстве ужаса… каждое мое отношение – лавина…»
А под занавес Марина приуготовила Бахраку вовсе уж тягостное признание:
«Душа и Молодость. Некая встреча двух абсолютов. (Разве я Вас считала человеком?!) Я думала – Вы молодость, стихия, могущая вместить меня – мою!»
М-да… «Я могу каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный…» «Разве я Вас считала человеком?!» Признание, замечательное по своей откровенности. Начисто все выжигающее в душе мужчины, который мнит в своем ничтожестве, что – именно вокруг него вращается, нет – бегает, как сумасшедшее, это солнце.
Вот именно поэтому Бахрак и удостоился в конце концов такого письма:
«Мой дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено…
Я люблю другого – проще, грубее и правдивее не скажешь…
Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. „Связь“? Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки – до губ – и где же предел? И есть ли предел?… Знаю: большая боль. Иду на страдание».
Подобное письмо, ну, по форме другое, но столь же состоящее из полунамеков вперемежку с грубой откровенностью, женщина могла бы послать покидаемому любовнику. И немедленно, закончив это краткое, уже почти безлюбовное послание Бахраку, Марина принялась строчить другое – тому новому, ради которого давала отставку прежнему:
«Арлекин! – Так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос! – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или всё – или ничего, но в этом всё – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя и в итоге меня…
Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Всё любила, всё любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не женщина – дух! Не жить – умереть. Вокзал».
Арлекин?! Да откуда же он взялся – среди множества Марининых Пьеро?
Вскоре после того, как семья покинула Германию, переехала в Чехию и устроилась близ Праги в местечке Мокропсы (что это, ради господа бога, забыли псы и почему они оказались мокрые?!), Сергей привел однажды в гости своего товарища по Пражскому университету – Константина Родзиевича.