Лукавая жизнь (Надежда Плевицкая) - Арсеньева Елена. Страница 6

Она не возражала, когда ее мобилизовали ездить с концертами по солдатским частям – поднимать «боевой дух». Во-первых, надо было на что-то жить. Она всегда, и при «старом режиме», жила за счет своих песен, и глупо было надеяться, что ее кто-то станет даром кормить при новом строе. А во-вторых, особенно возражать теперешним «хозяевам жизни» было не просто опасно, но смертельно опасно! Поди-ка откажись купить, например, какую-нибудь красную газетку – запросто убьют прямо на улице, немедленно обвинив в контрреволюции и наслаждаясь своей полной и неограниченной властью над бывшими!

А впрочем, Надежде никто не угрожал. Когда-то в домах и избах этих «гегемонов» висели ее хромолитографические портреты: в кокошнике и ярком сарафане. Теперь они счастливо смотрели на «живую» Плевицкую и слушали ее песни. Может быть, их восторг был даже более искренним, чем восторг прежних ее поклонников, аплодировавших в унисон с аплодисментами семьи государевой… Что она пела этим людям? Да то же, что и прежде пела. Про то, что есть на Волге утес, а тройка борзая несется, ровно из лука стрела; про то, как тихо тащится лошадка, везущая крестьянский гроб, а ухарь-купец (это была ее самая знаменитая песня, любимая песня Нижегородской ярмарки!) обгулял крестьянскую девчонку, которую попросту продала ему расчетливая мамаша; пела про крестьянина, который не выплатил недоимку и угодил за это на каторгу, и про беднягу, который умер в больнице военной… Правда, про солдата, которому добрый Бог посулил позаботиться о его детях, она уже не пела. Зато…

Кровью народной залитые троны
Кровью мы наших врагов обагрим.
Смерть беспощадная всем супостатам,
Всем паразитам трудящихся масс!
Новое время – новые песни.

С ними, с этими новыми песнями, а также с полками Красной Армии Надежда прошла на юг – пока не оказалась в Одессе, которую только что отбили от французских интервентов и в которой непреклонно устанавливали новый, революционный порядок.

Сюда немало прибилось «осколков старого режима» вообще и его культурной жизни в частности. Все они бежали от красной заразы, от красного террора и, к ужасу своему, оказались в самой что ни на есть красной Одессе. Каждый выживал по-своему. Больной от ненависти к быдлу, Бунин писал свои «Окаянные дни», которые приходилось прятать в самые невероятные места, опасаясь обысков (в конце концов он так хорошо спрятал вторую часть записок, что при спешном отъезде из России не смог их найти, оттого «Окаянные дни» состоят всего лишь из одной части). В Доме артистов пели Иза Кремер и сам Пьеро-Вертинский!

В то время в Одессе заправлял всем (в том числе и искусством) начальник красного гарнизона Домбровский, а помощником его был матрос Андрей Шульга. Фигура эта совершенно фантастическая. Позднее писатель Константин Тренев именно его запечатлеет в образе матроса Шванди в пьесе «Любовь Яровая», с этим его незабываемым «бюстгальтером на меху». В настоящем Шванде, то есть, пардон, Шульге много было карикатурного: ленты бескозырки развеваются за плечами, клоши такие, что «из одной штанины пальто приготовишке сшить можно», воистину – Черное море! А на ногах не ботинки и не сапоги, а бальные туфельки от Вейса и сиреневые (!) шелковые носочки, очень может статься, из тех шести тысяч пар носков, которые были конфискованы в гардеробе самого Николая II и розданы «нуждающимся матросам». Смешно… Однако смеяться при взгляде на мощные челюсти, высокие скулы, играющие желваки и прищуренные глаза матроса Шульги мог только о-очень большой юморист. Или человек, которому просто-напросто надоело жить.

Надежда не принадлежала к числу таких безумцев. Напротив – жить ей хотелось как никогда раньше! Словно бы ветер революции заразил ее какой-то «красной лихорадкой», от которой живее билось сердце, и кровь быстрее бежала по жилам, и ярче сверкали глаза, ослепляя… ослепляя прежде всего матроса Шульгу.

В его постель Надежда пришла отнюдь не под конвоем. Упала в нее по доброй воле, потому что она была страстная женщина, а он – настоящий мужик, такой, какого она хотела, свой, от той же сохи, от той же пашни, что и она, и рядом с ним она могла себя чувствовать не простолюдинкой, осчастливленной барином, как с Эдмундом и даже с Василием Шангиным, а вполне равной своему избраннику. И, наверное, не обошлось без того же пресловутого ветра революции. Вернее, чада, угара ее.

Я в сердце девушки вложу восторг убийства
И в душу детскую кровавые мечты.
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость!

Так писал поэт, о котором Надежда никогда и слыхом не слыхала, Максимилиан Волошин. Словно бы про нее, Надежду, писал, про ее настоящее и будущее, которое пока, разумеется, было ей неведомо.

Что ж, революцию приветствовали очень многие – и до ее свершения, и даже в самые первые дни ее этот чад и угар еще туманили головы. Потом-то просветление мозгов пошло со страшной скоростью, особенно при виде крупных и мелких ужасов, которые насаждали в Одессе большевики. Ну да, ведь революцию в белых перчатках не делают! Какие там белые перчатки – руки выше локтя были в крови… Массовые расстрелы офицеров, поверивших в милосердные обещания новой власти и добровольно сдавшихся, и не только расстрелы, а массовые потопления и сжигания в топках паровозов; и еврейские погромы, устроенные самими же красноармейцами, что было сущим нонсенсом, учитывая, сколько евреев стояло, извините за выражение, у кормила революции; и разруха, голод, учиненные в Одессе; и каждодневные издевательства, которым беспрерывно подвергались обыватели – просто потому, что они одеты малость почище, чем фабричные или биндюжники [6]. Однако пресловутый демос, возглавляемый матросом Шульгой, все никак не мог успокоиться.

То большевики ходили по квартирам и сурово спрашивали, нет ли лишних матрасов. Найдя, реквизировали, а те самые пресловутые кухарки, которые все, как одна, могли теперь управлять государством, вопили злорадно:

– Ничего, хорошо, пускай поспят на дранках, на досках!

То на улицах появлялись бывшие чиновники или университетские профессора, которые свои галстуки красили красной масляной краской, дабы соответствовать текущему моменту.

То молодой человек, бывший студент и прапорщик, недурной стихотворец и начинающий прозаик, вдруг восклицал в приступе патологической откровенности:

– За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки… [7]

Легко осуждать его, этого молодого циника. Но никто не знает, как бы кто поступил, когда нечего есть. До того нечего, что даже поганый гороховый хлеб, поев которого люди кричат от колик, перестали выдавать по карточкам! Тогда одесские евреи, узнав, что на Киев идет атаман Зеленый под лозунгом «Бей жидов и коммунистов, за веру и Отечество!», жарко шептались:

– Я сам, так сказать, жид, но пусть хоть дьявол придет, только бы этих вымели!

И хоть говорили, что черт просто мальчишка и щенок по сравнению с красными, однако их вдруг в самом деле начали выметать… Одесса за время гражданской войны не единожды переходила из рук в руки, власть менялась куда чаще, чем времена года, и не эта ли неустойчивость окружающего мира однажды поколебала страсть, которую испытывала Надежда Плевицкая к своему любовнику в клошах? Русский народ сам про себя говорит: «Из нас, как из дерева, и дубина, и икона!» Надежде осточертело быть дубиной, а вновь захотелось сделаться иконой. Да и, несомненно, она тоже поняла, как знаменитая Екатерина Кускова [8], что «русская революция проделана была зоологически». И это, конечно, оскорбление зоологии и зверям. Потому что до таких зверств человеков, на которые нагляделась Надежда, не додумается никакой зверь зоологического мира…

вернуться

6

Так в Одессе назывались портовые грузчики.

вернуться

7

Эта реплика, по свидетельству И. Бунина, принадлежала В. Катаеву, который сначала воспел революцию в романах «Белеет парус одинокий», «Хуторок в степи», «Зимний ветер», «Трава забвения» и даже в «Алмазном моем венце», а потом отрекался от «заблуждений молодости» в повести «Уже написан Вертер».

вернуться

8

Кускова Екатерина Дмитриевна (1869—1958) – идеолог «экономистов», поддерживала большевиков, после Октября работала в Помголе, но разошлась с властями, выслана из Советского Союза в 1922 г., жила в Париже.