Невеста императора - Арсеньева Елена. Страница 19
Князь Федор стоял как столб. Сердце его было зор-че очей, оно увидело, вернее, почуяло то, что скрывалось за этими, казалось бы, бессвязными словами и необъяснимыми слезами. Мгновенное озарение – иначе нельзя было назвать воспоминание о том, как он резко, грубо одернул юбку бесстыжей Елисавет в то самое мгновение, как где-то наверху раздался стук захлопнувшегося окна.
Видела! Она видела! И подумала, конечно… что же она подумала о Елисавет и о нем!
Таким жаром ударило в лицо, что Федор даже пошатнулся. Ничто более в мире не существовало сейчас для него, кроме этих заплывших слезами глаз, смотревших на него с откровенным презрением. И это было невыносимо! Все в мире, в судьбе, в жизни и смерти вдруг сделалось неважно, ненужно. Он бы сейчас перевернул небо и землю, только бы она не смотрела так… ведь с каждым ударом сердца, с каждым мгновением Мария словно бы отдалялась от него все безнадежнее, невозвратимо! Царский гнев, негодование дядюшек, опала, немилость, дыба, кнут, плаха, топор палача – пустое, все это пустое!
Он рванулся вперед и снова схватил девушку за руку. Пальцы слабо дрогнули в ответ… сердце его перевернулось от этого беспомощного трепета!
Мария глядела теперь с изумлением в его пламенные глаза, на эти решительно нахмуренные брови, твердые губы. Отшатнулась было, но Федор держал крепко, и она сделала невольный шажок к нему и еще один… стала так близко – пришлось даже закинуть голову, чтобы по-прежнему смотреть, смотреть ему в глаза.
Их руки вдруг сделались горячи нестерпимо. Да что руки – самый воздух, чудилось, плавился и дрожал меж ними!
Мария тихонько вздохнула, разомкнув пересохшие губы.
Федор покачнулся.
То, что сейчас происходило… Пусть они только держались за руки – все существо их соприкасалось: тела, сердца, губы… губы их словно бы также не отрывались друг от друга, касались, смыкались, ласкались мучительно-сладостно в воображаемом поцелуе, таком страстном, что оба задышали часто-часто, глаза их затуманились, еще мгновение – и оба не выдержали бы этого накала страсти, кинулись бы друг к другу – а там будь что будет!
… – Куда! Стой! Такие деньжищи – и куда? – громом с небес ударил вдруг за стенкой голос Меншикова.
Федор и Мария, вздрогнув, отпрянули друг от друга, глядя испуганно, изумленно, недоверчиво – что это было? Да было ли? Федор все не отпускал ее руку, и Мария слабо улыбнулась, а на глазах ее снова проступили слезы. Но теперь это были слезы счастья, ибо и он, и она враз постигли: любовь, необыкновенная любовь, о которой старые поэты слагали элегии и которая, как им казалось раньше, удел только бессмертных небожителей, существует – существует меж ними!
– Никуда ты не пойдешь! – снова загремел за стеной голос Меншикова, и Мария, очнувшись, вскрикнула, отпрянула и выскочила за дверь – как истинная женщина, ухитрившись оставить Федора в куда большем смятении, чем была сама, раздираемого счастьем и отчаянием одновременно.
Когда князь Федор отыскал наконец в себе силы собрать фигурки и тронуться с места, больше всего на свете ему хотелось последовать за Марией, но это, конечно, было никак нельзя, а потому он вышел в другую дверь и невзначай оказался свидетелем преудивительной сцены.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда загребущие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Завидев входящего князя Федора, несчастный возомнил в нем подмогу и привскочил на коленях, простирая руки. В это самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что его жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
– Ну чего, чего? – грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. – Что за беда? Государь еще мо-лод и не знает, как обращаться с деньгами; я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.
Придворный, дрожа губами, с трудом встал, поклонился и пятясь вышел. Меншиков победно перевел дух и начал было разворачивать свою добычу, да вспомнил о присутствии постороннего и сунул сверток в ларец, стоявший на столе. Крышку запер, ключ, привешенный на цепочке, надел себе на шею и с усталым выражением взглянул на молодого Долгорукова:
– Ты видал? За всем пригляд, глаз да глаз нужен! Все норовят растащить, все растратить, все на бирюльки спустить! Это же десять тысяч червонцев! Цех петербургских каменщиков поднес их императору, а государь отправил эту сумму в подарок сестре. Видано ли! Девушке молоденькой в подарок десять тысяч червонцев! Статное ли дело?! Наталье Алексеевне я перстенек поднесу, а денежки в… в казну! – провозгласил светлейший, и только чуткое ухо Федора могло уловить заминку перед словом «казна», которое для Меншикова, бесспорно, было равнозначно слову «карман». Свой карман.
Князь Федор глядел на светлейшего с тревогою, размышляя: неужто отрава, принятая Меншиковым, оказалась столь действенна, что уже начала влиять на его организм и мгновенно помутила разум?! Вряд ли Петр, при самом благом расположении к Александру Данилычу, стерпит обиду, нанесенную горячо любимой сестре, вдобавок – унизившую его перед слугою, которому велено было передать деньги. Неужели светлейший не понимает сего? Или, может быть, чего-то не понимает Федор? Может быть, Меншиков уже так подмял под себя молодого царя, что тот и не осмелится проявить свой нрав?
Князь Федор в сомнении покачал головой – и тут, словно в ответ ему, где-то вдали раздался хриплый яростный крик, потом по коридору загрохотали шаги бегущего человека, дверь распахнулась – и в кабинет ворвался тот, о ком князь только что думал: молодой царь Петр.
Федор склонился в поклоне, успев заметить, что загорелое, округлившееся, обветренное (следствие частых забав на свежем воздухе) лицо государя сейчас бледно и искажено возмущением. Порыв негодования вынес его на середину комнаты, но там, как скала, возвышался светлейший, вмиг переставший быть суетливым ростовщиком, подсчитывающим прибыль, и обратившись в олицетворение государственной важности: голова гордо вскинута, локоны любимого вороного парика обрамляют толстые щеки, губы надменно поджаты, взор невозмутимо-спокоен и проникнут истинным величием, живот выпячен, рука заложена за борт камзола… Чудилось, он изготовился позировать для парадного портрета! И впечатление было столь внушительным, что пыл Петра разбился бы об эту твердыню самомнения подобно тому, как волна разбивается о неколебимый утес, Меншиков одержал бы новую победу власти – когда б вслед за Петром в комнату не ворвалась вся его непременная компания, среди которой была и виновница стычки: великая княжна Наталья Алексеевна, бывшая на год старше своего царствующего брата.
Говорили, что она умна, добра, великодушна и благотворно влияет на излишне норовистого государя, однако ни ума, ни добросердечия, ни великодушия не увидел князь Федор в этих узеньких, как бы заплывших глазках: в них светилось неприкрытое злорадство.
Заслышав ее тяжелую поступь и неровное дыхание, почуяв ее насторожившуюся фигуру за своей спиною, Петр даже подпрыгнул, вновь исполнясь злости, и подался к Меншикову с таким пылом, что, чудилось, еще миг – и сшибся бы с ним грудь с грудью.
– Как вы смели, князь?! – крикнул он каким-то петушиным голосом. – Как вы смели, князь, не допустить моего придворного исполнить мое приказание?!