Обманутая снами (Евдокия Ростопчина) - Арсеньева Елена. Страница 13
Как всегда и бывает, нескромные читатели с появлением романа в журнале «Москвитянин» (1851–1852) стали искать параллели в судьбе автора и Марины (по мнению многих, ее alter ego) и без труда находили.
«До меня дошло, что в высшем петербургском обществе очень восстают на мой роман, уверяют, что я в нем описала себя, рассказывала свою жизнь, что в нем узнаются известные лица, и теперь существующие в обществе, что это цинизм… Есть ли на свете писатель, кого бы не упрекали тем же самым, и не всегда ли и не везде ли праздные сплетни и безучастные толки света старались злоумышленно смешать автора с его героем, видеть самого создателя какого-нибудь типа в лице, им представленном, и в чертах безмолвного творения порицать и оскорблять его творца, невольно беззащитного, чтоб терпеливо сносить личные на него нападения?.. Не то же ли было и с Де Сталь, которую наперед хотели видеть и в Коринне, и в Дельфине? Не то же ли было и с Байроном?..» – раздраженная, писала Евдокия Петровна. Однако она сама была виновата, подав повод к этим ассоциациям.
Конечно, снисходительный граф Ростопчин весьма отличается от немолодого мужа Марины, изменявшего ей. Да и возлюбленный героини Борис Ухманский – не вполне портрет Андрея Карамзина. Однако цензор Ржевский в письме к Погодину холодно писал, что роман кажется ему «сомнительным в смысле нравственном и плохим в литературном отношении».
Это объяснимо. Хотя незаконная любовь Марины и Бориса и оправдывалась в глазах Ростопчиной искренностью их чувств, изменами и холодностью мужа героини, но ведь она оставалась посягательством на святость и нерушимость брака! Писательница романтизировала и находила оправдания страсти, но не могла найти его для законов супружества. Таким образом, она оправдывала свой собственный адюльтер (то же делала и в стихах!), однако, будь этот адюльтер счастливым, такой гуттаперчевой душе, какая была у Ростопчиной, не понадобилось бы его оправдывать.
Да и не только в оправданиях дело! Просто каждым своим поэтическим и прозаическим словом графиня Евдокия пыталась донести вести о себе, о жизни своего сердца, о неизменности своей любви до человека, который всегда, всю жизнь оставался предметом ее неугасимой страсти.
История умалчивает о том, читал ли Андрей Карамзин новые стихи и тем паче – романы своей былой возлюбленной. Едва ли у него оставалось для этого время: он был вполне счастлив в браке со своей «femme fatale», роковой Авророй, и, изредка покидая Петербург, где его удерживала служба (он был адъютантом генерала графа А. Орлова), вместе с ней занимался управлением демидовскими заводами. Его новации были для того времени удивительно прогрессивны: в Нижнем Тагиле открылись для рабочих столовые, школы, больницы и даже городской клуб-читальня (позднее ставший исторической библиотекой); впервые в России (не исключено, и во всем мире!) был введен восьмичасовой рабочий день.
Однако часто случается так, что предчувствия любящих женщин оказываются вещими. Причем речь тут идет не только о мрачных предчувствиях покинутой графини Евдокии Петровны, но и о предчувствиях счастливой жены. Аврора писала сестре: «В Андрее снова проснулся военный с патриотическим пылом, что омрачает мои мысли о будущем. Если начнется настоящая война, он покинет свою службу в качестве адъютанта, чтобы снова поступить в конную артиллерию и не оставаться в гвардии, а командовать батареей. Ты поймешь, как пугают меня эти планы. Но в то же время я понимаю, что источником этих чувств является благородное и мужественное сердце, и я доверяю свое будущее провидению…»
О «настоящей войне» речь шла не просто так: близилась Крымская кампания… И вот она настала.
В феврале 1854 года, сразу по объявлении Турцией войны России, Андрей Николаевич получил назначение в Александрийский гусарский полк, дислоцировавшийся в Малой Валахии и входивший в состав тридцатитысячного корпуса под командой генерала Липранди.
В полку Карамзина встретили неприветливо. Некоторые офицеры смотрели на него как на «петербургского франта, севшего им на шею», недовольны были скорым его продвижением в полковники. Андрей Николаевич сразу это заметил и очень хотел доказать, что он вовсе не франт и, уж во всяком случае, не трус. Он не сдерживал отвагу, порою неразумную, мечтал о боях, в которых он сможет снискать себе репутацию отъявленного храбреца. Карамзин настолько привык быть любимым всеми, что душу дьяволу рад был бы заложить, чтобы снискать расположение боевых товарищей, на все готов был ради этого!
Вскоре Андрей Николаевич сдружился с поручиком Павлом Вистенгофом. Им случалось по целым ночам просиживать в палатке, когда поручик рассказывал про заграничную жизнь и Кавказ, где он служил, а Карамзин сетовал со вздохом, почему его нет там, где более опасности, но зато более и жизни.
Как-то раз Андрей Николаевич показал Вистенгофу золотой медальон с портретом жены-красавицы и сказал:
– Эту вещицу у меня могут отобрать лишь с жизнью!
И вот наконец сбылось то, о чем мечтал Карамзин: турецкие отряды в Дунайских княжествах начали действовать все более активно. Решено было провести тщательную разведку в районе города Каракала, занятого противником. Разведка могла закончиться боем. Командовать отрядом поручили Карамзину. Он ликовал! Наконец-то он покажет, на что способен! Наконец-то все увидят и поймут, что ошибались в нем, что он истинный храбрец! Главное было, увы, не сама разведка, а чтобы все увидели и поняли…
Рано утром 16 мая отряд выступил в поход. Карамзин успел сказать Вистенгофу, что во сне видел покойного отца, а это добрый знак.
Увы, он ошибался. Возможно, Николай Михайлович являлся к сыну, желая предостеречь его?
Полковник Карамзин обязан был все предусмотреть, принять меры предосторожности для обеспечения безопасности отряда, но не сделал этого. Отряд проходил по дороге в болотистой низине. На пути было два узких моста, и последний перед Каракалом переходить не следовало бы. Карамзин был за то, чтобы перейти. Представитель Генерального штаба М.Г. Черняев, шедший с отрядом, – категорически против. Тогда Карамзин воскликнул:
– Чтобы с таким известным своей храбростью полком нам пришлось отступать? Не допускаю такой мысли – с этими молодцами надобно идти всегда вперед!
И дал приказ переходить мост. А за ним невдалеке на обширной равнине стояли колонны турецкой конницы, о чем, конечно, не было известно русским… Начался бой, который завершился победой численно превосходящего противника. Отступить по мосту было невозможно: его немедленно захватили турки.
…Карамзина сбросила лошадь и умчалась. Ему подвели другую, но в этот момент наскочили турки и плотным кольцом окружили Карамзина. Стали стаскивать с него саблю, пистолет, кивер, кушак, взяли золотые часы и деньги. Он отчаянно вырывался, понимая, что допустил роковую ошибку, погубил людей и что его самого ждет плен. Переполнявшее его отчаяние выплеснулось, когда с него сорвали золотую цепочку с медальоном и портретом Авроры. Карамзин в отчаянии выхватил у стоящего рядом турка саблю, нанес ему удар по голове, другому перешиб руку…
Итак, любовь к la famme fatale стала роковой и для него!
О страшном событии сообщили в Петербург, Авроре. Графине Евдокии Петровне сообщать было не нужно: она и так знала о смерти человека, которого любила, – этот ее сон… Но горько было ей, что за ней даже не признавалось права оплакивать Андрея. Все слезы должны были принадлежать его жене.
Впрочем, и Аврора, и сам Андрей Николаевич были и впрямь достойны жалости. Федор Иванович Тютчев писал дочери: «Это одно из таких подавляющих несчастий, что по отношению к тем, на кого они обрушиваются, испытываешь, кроме душераздирающей жалости, еще какую-то неловкость и смущение, словно сам чем-то виноват в случившейся катастрофе… Был понедельник, когда несчастная женщина узнала о смерти своего мужа, а на другой день, во вторник, она получает от него письмо – письмо на нескольких страницах, полное жизни, одушевления, веселости. Это письмо помечено 15 мая, а 16-го он был убит… Последней тенью на этом горестном фоне послужило то обстоятельство, что во всеобщем сожалении, вызванном печальным концом Андрея Николаевича, не все было одним сочувствием и состраданием, но примешивалась также и значительная доля осуждения. И, к несчастью, осуждение было обоснованным. Рассказывают, будто государь (говоря о покойном) прямо сказал, что поторопился произвести его в полковники, а затем стало известно, что командир корпуса генерал Липранди получил официальный выговор за то, что доверил столь значительную воинскую часть офицеру, которому еще недоставало значительного опыта. Представить себе только, что испытал этот несчастный А. Карамзин, когда увидел свой отряд погубленным по собственной вине… и как в эту последнюю минуту, на клочке незнакомой земли, посреди отвратительной толпы, готовой его изрубить, в его памяти пронеслась, как молния, мысль о том существовании, которое от него ускользало: жена, сестры, вся эта жизнь, столь сладкая, столь обильная привязанностями и благоденствием…»