Поцелуй с дальним прицелом - Арсеньева Елена. Страница 65
Какое-то время мы с Леркой терпели, но наконец настал этому предел. Лерка беспрестанно рыдала – она вообще была плакса, в отличие от меня, – а я решила действовать. Я пошла в сад, на клубничные грядки, где вызрела огромная и роскошная виктория… Помню, тогда мне виделся особенный смысл в том, что ягода моя тезка, ведь меня тоже зовут Викторией! Ну так вот, я пошла в сад и выбрала самую большущую, просто-таки какую-то сказочную ягоду, пузатую, толстенную, и спрятала ее под передничком. Затем я прокралась в буфетную, где на столе стоял судочек: солонка и перечница. Заранее я припасла маленький перочинный ножичек и теперь осторожно срезала этим ножичком верх клубничины, а потом долго и терпеливо выковыривала ее мясистое, сочное нутро. Наконец выемка была готова, и я заполнила ее сыпучим черным перцем. Прикрыла ее верхом с сохранившимся зеленым хвостиком, взяла двумя пальчиками и пошла в сад, где противная Ирма сидела рядом с maman и своим противным голосом что-то ей противно зудела. Может быть, она жаловалась, что мы с сестрой ее не любим… Помню, какая изумленная сделалась у нее физиономия, когда я протянула ей клубничину со словами:
– Voilа, mademoiselle, quelle belle fraise! Je l’ai cueilliй pour vous!! [30]
Разумеется, эта дурища не заподозрила ничего плохого. Расплывшись в улыбке: «Merci, mon enfant!» – она взяла начиненную перцем клубничину и положила в рот.
Целиком! Даже не откусив!
Я предполагала, каким будет результат, но такого успеха своей диверсии даже не ожидала. Ирма побагровела, начала чихать и кашлять; наконец догадалась выплюнуть ягоду. Я не слишком-то хорошо помню, что было дальше, все происходило будто в тумане от страха: вроде бы maman схватила меня за руку и потащила в пустой мезонин, там и заперла, сказав, что я не выйду, пока не попрошу у Ирмы прощения. При этом у maman было какое-то странное, дрожащее лицо. Тогда мне казалось, что она едва сдерживает рыдания от жалости к гувернантке, а теперь-то я понимаю, что она давилась смехом.
Гувернантка немедленно уволилась, ну да бог с ней. Я твердо осознавала: если бы мне выпал случай подсыпать Анне в клубнику не перцу, а яду, я бы это сделала, непременно сделала!
Знать про себя такое было страшно, поэтому я встряхнулась, заставив свои мысли вернуться к Максиму: ведь это его я пришла проводить в последний путь, с Анной уже все было кончено навсегда (я так считала в ту пору). Но думать о Максиме мне было нечего: ведь я его почти не знала. Вспоминала сверканье его глаз, обворожительные движения: он был упруг, словно хищник, он не танцевал – он жил танцем… Больше ничего о нем не приходило на память. Он вообще не успел ничего в жизни, никак не смог проявить себя. В отличие от Никиты, ровесником которого он был, Максим не воевал: учился в университете, изучал мертвые языки. Очень они ему пригодились, ничего не скажешь! Пригодилось ему только унаследованное от матери умение прекрасно танцевать да удивительный, редкостный талант очаровывать всех женщин, которые только встречались на его пути.
Я часто изумлялась, отчего Анна, женщина очень сильная, так невероятно, ошалело, постыдно влюбилась не в Никиту, который был в моих глазах воплощением рыцаря без страха и упрека (несмотря на то что я видела в том уединенном кабинетике, я продолжала глубоко уважать в нем сильного, благородного мужчину), а в безвольного мальчишку. Но теперь, по истечении этих бесконечных лет, много чего повидав и испытав, я признаю: Никита, да и любой другой мужчина не обладали даже десятой долей того очарования, которым был в избытке наделен Максим!
Я была влюблена в Никиту, когда познакомилась с братом Мии, не то, думаю, и я не устояла бы перед этим фейерверком обаяния.
В его смехе, голосе, во всей повадке, а главное – во взгляде бархатно-черных глаз было что-то невероятно обольстительное. С особами другого пола он обращался с одинаковой фамильярной чувственностью, которая сразу же заставляла женщину загораться и думать, что эта чувственность возбуждена лишь ею одной. И у нее немедленно возникало столь сильное влечение в этому губительному красавцу, что разум не успевал вмешаться – она уже была влюблена.
А между тем Максим был величайший мистификатор на свете! Ко всем он подходил одинаково дружески и бесстыдно, его чувственность была лишь видимостью, его животный магнетизм, которому никто не в силах был противиться, – игрой. Он больше всего на свете обожал флирт, отнюдь не намереваясь отправляться в постель со всем этим полчищем охочих до него, молодых и не слишком молодых, красивых и вовсе некрасивых дам всех национальностей. Предмет любви многих и многих, сам он не любил никого. Но ведь как-то удалось Анне залучить его в свои объятия… Каким образом? Неужели только деньги влекли его? Или она все же сумела растопить это ледяное сердце? Почему ей удалось то, что не удавалось никому?
Мия сидела у изголовья гроба рядом с какой-то женщиной. Я знала, что матушка ее и Максима слегла, поэтому решила, что это какая-то родственница Муравьевых или приятельница матери. На подругу Мии, служившую, как я уже писала, в модном доме, эта особа совершенно не походила: слишком уж была бесцветна, хотя одета недурно, пусть и скромно из-за траура. И вдруг, приглядевшись к ее уныло-добродетельному личику, я узнала Настю Вышеславцеву! Ту самую певицу, которая вылетела из «Черной шали» фактически по вине Мии.
Забавно. Знает ли она об этом? Похоже, нет, иначе вряд ли сидела бы тут, обнимая Мию за плечи, словно лучшую подругу. Или Настя тоже принадлежала к армии поклонниц Максима?
В это мгновение Мия подняла от гроба измученные глаза и увидела меня. Повернулась и что-то сказала Насте. И эта серая мышка тоже уставилась на меня своими блеклыми, словно бы на солнце выгоревшими глазенками.
Мне вдруг остро захотелось повернуться и уйти. Я словно предчувствовала, что меня ждет нечто страшное. Надо всегда повиноваться своим первым побуждениям, доверять, как теперь принято выражаться, своей интуиции!
Я этого не сделала, сочла неудобным.
Мия снова обронила несколько неслышных мне слов. Настя кивнула, поднялась и, пробравшись мимо группки тихонько всхлипывающих девиц, подошла ко мне.
Мы поздоровались.
– Мия просила передать вам, что очень благодарна за ваш приход, – сказала Настя, и меня поразило, насколько изменился ее некогда прелестный, мягкий голосок. Чудилось, со мной говорит совершенно другая женщина. Впрочем, она и впрямь изменилась в этой новой одежде, мало напоминала прежнюю неудачницу. Что-то новое в ней появилось… уверенность в себе, вот что! – Мы слышали, вам удалось очень удачно устроить свою судьбу…
«Мы слышали»? Значит, Настя и Мия и впрямь близкие подруги? Но что это за словечко такое – «удалось»? Можно подумать, я просто-таки билась как рыба об лед, пытаясь подцепить Робера Ламартина, и вот наконец-то мне это удалось! Сама не пойму, почему меня так взбесило это слово, отчего я вдруг возненавидела Настю, хотя раньше относилась к ней, в общем-то, равнодушно, разве что с легким оттенком презрения и какой-то жалостливой брезгливости.
– Вы поедете на кладбище, Викочка? – спросила Настя.
До этой минуты я и сама не знала, поеду или нет, но сейчас твердо решила: нет. Извинилась и отказалась ехать, сославшись на нездоровье.
Вот же потянул черт за язык!
– Вот как? – уставилась на меня Настя. – Вы нездоровы? А я слышала, будто это ваш супруг…
– Мой супруг? – повторила я непонимающе.
– Ничего-ничего, – Настя опустила глаза с преувеличенным смущением, – я что-то напутала, видимо. Кто-то мне сказал, что ваш супруг тяжело болен. Или батюшка ваш? Или нет? Ох, господи, я вечно все путаю, такая глупая…
Теперь настала моя очередь уставиться на Настю во все глаза.
Что она такое бормочет? Бредит? Или в самом деле кто-то из моих близких болен? Но откуда это известно глупой овечке Насте Вышеславцевой и почему неизвестно мне? Неужели от меня снова что-то скрывают, как скрывали во время полицейского дознания?
30
Вот, мадемуазель, какая красивая клубника! Я сорвала ее для вас! (фр.)