Полуночный лихач - Арсеньева Елена. Страница 39
– Что-то я не пойму, – вгляделась Нина в сердитое лицо деда. – Ты веселишься или как?
– Или как! – огрызнулся тот.
– А почему? Может, кощунством это считаешь? Но ты сам начал с того, что мужчины никогда взрослыми не становятся. Для Гоши твоего это просто игра такая.
Константин Сергеевич отвернулся.
– Во-первых, он не мой, – буркнул глухо. – А впрочем, ты, наверное, права… Мой! Раньше был моим учеником, а теперь считает, что именно я – виновник всех бед в его жизни, и тюрьмы, и всего вообще. Как-то раз по пьянке даже убить грозился.
– Погоди, погоди, – испугалась Нина. – Как это – убить? За что?!
– Знал бы – сказал! – Дед по-прежнему не смотрел на нее, но голос его звучал уже веселее: – Зря я разболтался. Не принимай близко к сердцу. Это еще в прошлом году было, когда Гоша только вернулся. Орал, как будто его режут самого: «Убью, зарежу!» Потом-то, памятником ставши, вроде бы поуспокоился. Теперь у него другие проблемы: серебряночки запас иметь, чтоб обновлять свой внешний вид, героическое выражение на физиономии держать перманентно. Ну и о чем еще памятники должны заботиться?
– Не знаю, – пожала плечами Нина и вдруг шагнула к деду, обхватила его, прижалась лицом к сутулым лопаткам: – Слушай, милый дедушка Константин Сергеич, сделай божескую милость, не пугай меня, ладно? Я уже и без того сегодня напуганная. И еще помни: ты у меня один-разъединый близкий человек. И хоть мне, конечно, очень нравится твой домик в яблоневом саду, я совершенно не спешу вступить в права наследства. Ты уж лучше побереги себя от всех и всяческих памятников, ладно? Из-за бабулиных причуд мы с тобой полжизни, считай, чужими людьми были, так уж давай хоть теперь подольше побудем родственниками.
– Кстати! – оживился дед и вывернулся из ее объятий. – Ты знаешь, я тут из Швейцарии буквально на днях получил потрясающее письмо. Куда я его… – Он обеспокоенно зашлепал ладонями по столу, разворошил бумаги. – Не знаю даже, рассказывал я тебе о своем дядюшке, брате отца, который через Одессу в двадцатом году… А, зараза, письмо лежит в той комнате, где Лапка спит!
– Нет! – взмахнула руками Нина. – Утром покажешь! Если еще и Лапка проснется, я просто рухну. Вдобавок я только сейчас вспомнила, что с утра… со вчерашнего утра и не ела ничего! Пообедать забыла, а у Инки чуть-чуть пивнула чаю, думала, поужинаю дома, но там тоже было как-то не до того, сам понимаешь. – Она почему-то стыдливо хихикнула. – Давай поедим чего-нибудь, а?
– Ах я старый бобыль! – Дед ринулся на кухню. – Сам-то после шести ничего не ем, ну и… Извини, извини, Ниночка. Вот сыр отличный, масло настоящее, не магазинное. Хлеб из местной пекарни, к нам даже из Чкаловска любители приезжают. – Он вдруг широко зевнул. – Ох, извини. Хорош же я!
– Нет, это я хороша! – Нина побежала следом и удержала его руки, суетливо опустошающие холодильник. – Иди-ка ты спи. Все, ты свою норму на сегодня выработал, как я погляжу. Иди, иди! А я сама перекушу, а потом тоже лягу.
Константин Сергеевич улыбнулся с видимым облегчением:
– Ну давай хозяйничай. А утром можно будет подольше поспать: у меня завтра уроки только во вторую смену. Спокойной ночи. – Неожиданно для Нины он крепко обнял ее, прижал ко лбу усы: – Я тебя тоже люблю… одну-разъединую!
Дед удалился в свою боковушку, а Нина еще долго стояла на кухне, сгорбившись и прижимая кулаки к глазам.
Слезливая она какая-то стала, ну прямо старушка. Что характерно, трясясь от страха на Игоревом балконе, ни слезы не уронила, а у деда вся пошла вразнос. Надо успокоиться самым приятным и доступным способом: углеводов глотнуть. Элементарно – покушать.
Нина скользнула ладонями по животу и защемила пальцами предательскую складочку на талии. Да… не эталонная фигура! При такой фигуре, конечно, успокаиваться с помощью углеводов, а проще говоря, мучного, – смерти подобно. Ну и ладно, однова живем! С понедельника начнем худеть, а сейчас жизненно важно поесть этого самого мучного, а именно – оладий.
До чего вдруг захотелось оладий! Она обшарила нехитрые дедовы припасы, вытащила на свет божий муку, яйца, соду, соль и сахар, поставила разогреваться сковородку с маслом, а сама тем временем намешала пузырящуюся болтушку. Нет, жидковато получилось, надо еще муки.
Оладьи – стряпня простейшая, а быстро, а вкусно! Не прошло и нескольких минут, и на блюде уже скворчали и курились горячим паром пять пухлых лепешек. Не треснуть бы, однако…
Облизываясь, Нина упала за стол, и когда она с этими роскошными, пухлыми, горячими созданиями, политыми малиновым вареньем, слилась в одно целое, жизнь уже не казалась такой беспросветной. Глаза слипались от приятной сытости, но Нина еще заставила себя помыть посуду, чтоб не позориться перед дедом. Теперь можно и лечь и даже уснуть, не мучаясь мыслями о вечерних ужасных приключениях, об Антоне, о полном и окончательном отсутствии любви между ними в частности и в ее жизни вообще… Хотя нет! Был человек, которого Нина любила… пусть недолго, пусть какие-то полчаса, но то, что она испытывала однажды в чужом «Москвиче» с незнакомым парнем – господи, как же пахли его губы теми странными сигаретами! – это была любовь, какой-то солнечный удар, подобный тому, что описывал Бунин, даром что дело происходило глубокой ночью! А с Антоном… Теперь даже самой себе как-то неловко признаться, сколько же раз она замирала в ожидании, что Антон вдруг скажет ей в теплой, душной, любовной темноте: «Ну неужели ты не узнаешь меня? Ведь это же был я! Помнишь, тогда, в машине! Я!»
Конечно, он ничего подобного не сказал. Да и с чего бы?
Глупость, какая глупость…
Нина замерла, стиснув посудное полотенце, невидяще уставилась в стену. Очень может быть, что все так и обстоит, как Антон сообщил по телефону деду, однако почему же Инна все-таки не открыла дверь на ее звонок? И почему во всей квартире после этого погас свет? Ну какую, скажите на милость, консультацию можно давать, выключив свет?!
Нина слабо усмехнулась. Да… благотворное действие углеводов иссякает что-то подозрительно быстро! Не лечь ли спать, пока еще не поздно, пока опять не навалилась тяжелая, будто черное одеяло, тоска?
Она повесила полотенце на крючок и уже вскинула руку к выключателю, как за ее спиной звякнуло оконное стекло, словно кто-то легонько стукнул в него согнутым пальцем.
Почему он думал, что это стояние на ящике изменит его жизнь? Люди правы: он просто дурак и сумасшедший. Никто не вытягивается во фрунт, никто не отдает ему честь, лихо вскидывая руку к козырьку, ни у кого не блестят в глазах скупые мужские слезы… Одни насмешки, да порою ругательства, да презрительные плевки, да издевательские сигналы ментовозок, летящих мимо, да бренчанье мелочи в плоской селедочной банке, которую кто-то поставил при дороге, но не Гоша, а все думают – он, и бросают туда рубли и полтинники, словно Гоша Замятин изобрел всего лишь новый способ побираться.
Ну что же, он брал их, раз давали. Все-таки надо же на что-то жить, но какая это была жизнь?! Главное, он сам не чувствовал ничего, кроме непреходящей усталости, и тоски, и злости. На себя, прежде всего на себя! Солдат как умер, так и не воскрес, не помогла крашенная серебряночкой плащ-палатка, а Гоша выставил себя на позор. Снова выставил себя на позор!
Чего он только не наслушался от людей за это время, но наконец они привыкли и перестали обращать на него внимание. Шли мимо, словно он и впрямь был неживой, крашенной серебрянкою, гипсовой фигурой, десятилетия мозолившей глаза и как бы вросшей в окружающий пейзаж. Бармин-то вот так, незряче, ходил с самого начала. Даже презрения не видел Гоша в его глазах, а одну только скуку. Но вот сегодня…
Сегодня ему было как-то по-особенному худо и тошно. То ли со вчерашнего бодуна, то ли решил напомнить о себе букет застарелых болячек, которые он притащил с зоны… Вещмешок его был пуст, пачка папирос да рваные носки, когда он вернулся домой, зато тело просто-таки нашпиговано всяческими хворобами, и Гоша не помнил минуты, когда у него что-нибудь не болело бы. Но иногда все эти твари-лихоманки впивались в него разом, и тогда Гоша не видел белого света, потому что в глазах становилось черно, ему даже казалось иногда, что весь мир мается застарелой язвой, у всего мира ноет отбитый ливер, у всего мира на погоду свербят застуженные кости… И вот в такую веселую минуту он приоткрыл тяжелые от серебряной краски веки и увидел пацана, который совершенно спокойно, словно вокруг стояла темная ночь, а не белый день, выгребал из селедочной банки мелочь и, неспешно пересчитывая, перекладывал ее в карман своей курточки.