Полуулыбка-полуплач (Федор Рокотов – Александра Струйская) - Арсеньева Елена. Страница 4
– Что за прелестный румянец, Сашенька, – тихо-тихо сказал, вернее, выдохнул художник. – Ах, простите великодушно, Александра Петровна! Прелестный оттенок, он непременно будет запечатлен на полотне, и румянец сей придаст особую выразительность вашим глазам. Ах, глаза, глаза, какие же у вас глаза… Обычно черные глаза сравнивают с бархатом, с агатами, а вот персы выражаются изысканно: черными солнцами называют они черные очи. Но ваши глаза я сравнил бы с туманами, с ночными озерами, покрытыми легкой мглою… И не разглядишь, что там, в том тумане, кроется: смех ли, слезы тайные… Обманываете ли вы или сами обманываетесь? Дивные, неразгадываемые загадки таятся в ваших глазах, именно в том сила их, что нет в них ничего определенного, ни страсти, ни горя – вечное ожидание от судьбы первого шага… А сами вы этого шага никогда не сделаете, в том и сила ваша, в том и слабость, красавица вы моя ненаглядная, Сашенька… ах, простите, Александра Петровна!
И неизвестно, до чего бы они договорились, кабы не пожелал Николай Еремеевич присутствовать на сеансах. Он пожелал, ну а Рокотов не посмел ему отказать.
Потом ее портрет был завершен, потом Федор Степанович начал писать ее мужа… потом он сделался другом дома, и хоть в глазах его она по-прежнему прочитывала очень многое, все же более не вел он с ней разговоров, от которых у нее подгибались колени, дыхание спирало в груди, а из глаз вот-вот готовы были пролиться слезы не то восторга, не то испуга, не то нежности, не то смертной муки. Окончание работы над портретом (чудный он получился, красоты неописуемой, Сашенька даже боялась долго глядеть на своего двойника, глаза коего словно бы душу из нее вынимали!) она отметила потоком горьких тайных слез. Почему плакала? Потому что знала доподлинно: не было в ее жизни времени счастливее, чем эти дни, и более уж не будет!
– Что?! – выдохнул Рокотов, ушам своим не веря. – Как это – сбежала?! С каким еще гусаром?!
Хозяин тяжело вздохнул, а потом этак-то конфузливо пожал плечами и с козлиной интонацией проблеял:
– А бес его знает!
– Ничего не понимаю! – Рокотов чувствовал себя не просто ничего не понимающим, но тупым, как пень. – Как же она могла?! Как решилась?!
На глазах Струйского показались слезы:
– Первоначально-то не решалась никак. Плакала, пеняла мне. А потом, когда я ей сказал: ну что ж, голубушка моя, или ты хочешь, чтобы я пулю в лоб пустил? Охота тебе детей сиротить? Сама знаешь: карточный долг – святое дело!
– О господи! – Рокотов схватился за голову. – Какой долг? Чей долг?! Вы только не говорите мне, любезнейший Николай Еремеевич, что супруга ваша затеяла за карточным столом семейное достояние проматывать!
Струйский понурился и с прежним конфузливым выражением хихикнул:
– Нет, о состоянии тут и речи не было! Ну, метнули талью-другую… не повезло мне. Я и говорю ему (поймите, сударь, не железный же я и не каменный, в раж вошел!): нет, не отыграюсь – мне не жить!
– Да кому ему-то?! – перебил рокотов.
– А, ну, этому… молодому Казанцеву. Знаете, семейство на соседней улице живет, дом о три колонны с большим яблоневым садом? Казанцевы… да знаете вы их, знаете! Сын их в гусарах служит. Игрок, кутила, пропащая душа! – Струйский ожесточенно погрозил куда-то в пространство, вновь осенив облачком пыли стопки книг и бумаг, беспорядочно составленных на столе. – Ну… соблазнил, каюсь… Слаб человек, и я слаб. Сели за стол. Не шло мне нынче, не приваливало. Он, змей, бес, говорит: хватит-де мелочиться, ставим по-крупному! И бах на кон табакерку с бриллиантами! Я… ну, выставил кое-что. Не повезло… А, да что долго рассказывать! – Струйский махнул рукой. – Предлагал ему в отыгрыш типографию свою рузаевскую – нет, ни в какую. Собрание стихов своих, «Еротиады» называемое, посвященное возлюбленной супруге Александре Петровне, – ни в какую опять-таки. Вы, говорит, перстень государыни поставьте брильянтовый либо вашу красавицу жену. Ну сами посудите, Федор Степанович, с подарками, кои посылают нам венценосные особы, судьбы наши вершащие, олимпийцам подобно, – с подарками, я мню, таковых-то особ позволительно лишь на плахе расставаться… Хотя Виллим Монс не расстался с перстнем первой Екатерины даже и на плахе. А впрочем, то был дар любви, а мой перстень – признание заслуг моих государственных, что означает пред ликом вечности гораздо боль…
– Молчите, несчастный! – закричал Рокотов, с усилием вырываясь из вязкой трясины словесной, которая засосала его уже почти с маковкой. – Вы что, проиграли в карты жену свою?! Сашеньку?!
– Однако! – воскликнул Струйский, становясь в позу. – С каких это пор вы позволяете себе называть Александру Петровну сим именем? И как она допустила с собою такие вольности?
Рокотов не отвечал. Выскочил вон из кабинета, слетел по лестнице, едва не сбивши с ног Кузьмича, который топтался внизу все с тем же потерянно-плаксивым видом.
– Не время плакать, Кузьмич! Собери дворню! Госпожу отбивать надобно! Если в доме ружья есть да пистоли, несите все! А кому не останется, пускай с вилами идут!
Рокотов осекся, с изумлением вслушиваясь в раскаты собственного голоса.
Да он ли это, такой всегда спокойный, важный, прослывший надменным даже при дворе? Чудится, слышит он крик не живописца, милостями вышних мира сего взысканного, а юнца, ошалелого от любви!
Да он и юнцом не был столь взволнован, столь…
Он не успел додумать.
Дверь распахнулась от сильного толчка, на пороге вырос дородный господин в бархатной шубе с бобровым воротником. Рокотов узнал его сразу: это был Казанцев-старший, владелец того самого дома о три колонны, куда он только что собирался вести дворовое воинство, вооруженное ружьями и вилами.
– Простите великодушно, – пробормотал Казанцев, сторонясь и пропуская мимо себя тонкую и высокую женщину, закутанную в салопчик. Она проскользнула к лестнице… из-под капюшона сверкнули на Рокотова изумительные, полные слез глаза.
– Сапфира! – послышался восторженный вопль с площадки лестницы, и по ступенькам зачастили ноги, обтянутые белыми чулками и обутые в башмаки с пряжками. – О моя Сапфира! Ты вернулась ко мне! А я уж думал, что удел мой – одиночество в вечности! Одни музы, думал я, будут мне отныне подругами!
продекламировал Струйский, воздев руку, и лишь потом заключил в объятия покорно ждущую сего жену.
Они вместе ушли в кабинет.
Казанцев встревоженно посмотрел на Рокотова:
– Федор Степанович, вы к великим мира сего вхожи… Как думаете, простится глупая шалость сына моего? Он нынче же отбудет в полк. Я готов принести все мыслимые извинения, однако осмелюсь заявить, что такие ставки невозможны, как та, какую сделал Николай Еремеевич. Для человека разумного…
– Да он неразумен, в том-то и беда! – перебил Рокотов. – Неразумен, зато… зато счастлив!
– Да, – сказал Казанцев, чудилось, невпопад. – В одном господь отнимает, а в другом щедро воздает.
Рокотов кивнул. Говорить он не мог.
С того места, где стоял Кузьмич, донеслось последнее всхлипывание – уже вполне спокойное и отнюдь не горькое.
Прощальное.
Вскоре после этого случая Федор Степанович Рокотов уехал в Петербург и ежели впредь общался с Николаем Еремеевичем Струйским, то лишь от случая к случаю, а жены его и вовсе более не видал. О смерти рузаевского помещика он был наслышан, однако также слышал и о том, что у Александры Петровны народилось восемнадцать детей и она правит в Рузаевке твердой рукой.
В 1804 году оставил сей мир и Рокотов. К концу жизни слава его как живописца придворного несколько сошла на нет, и молодые поколения поклонялись уж новым кумирам.
После смерти супруга Александра Петровна и впрямь принуждена была сделаться самовластной правительницей в имении своем. Иначе было, конечно, нельзя. С народом-то лишь дай слабину – и сам пропадешь! Однако она ни словом не поперечилась, когда любимый сын ее, Леонтий, задумал взять в жены крепостную девку, красавицу Аграфену Федорову. Вообще Александра Петровна ни за что не противилась, когда ее люди норовили заключить браки по любви, а не по воле родительской или господской. Леонтий и не сомневался, что матушка даст вольную Аграфене!