Роковое зелье - Арсеньева Елена. Страница 41

Даша и сама знала, что за глаза у Алекса, понимала, какое воздействие они должны производить на женщин: недаром сама когда-то называла их погибельными, и все же мучительно было сознавать, что он еще на кого-то может смотреть так же, как смотрел когда-то на нее. Сначала, когда думал, что она – мальчишка, в этих глазах был только некий дружественный свет, но после того, как Даша рассказала ему свою историю, что-то между ними неуловимо изменилось. Алекс держался с особенной почтительностью, как и положено кавалеру держаться с дамою, пусть даже облаченной в какие-то мальчишеские отрепья, благодарно принимал ее заботу о нем; при этом он много молчал, зато почти не сводил с нее глаз. Даше чудилось, будто жаркие, светлые нити обвиваются вокруг нее, отнимая дыхание, заставляя сердце сжиматься, почти убивая, но это ощущение предсмертия было настолько блаженным, настолько счастливым, что ничего так не хотелось, как длить его до бесконечности.

Неужели же и другие женщины испытали это чувство, заглянув в его невероятные глаза?!

Слушая распутный бабий лепет, Даша сидела, будто аршин проглотив, и почти ничего не ела, несмотря на то, что Екатерина Долгорукая втихомолку хихикала, поглядывая на нее понимающе и многозначительно. Княжна отлично видела, что ее новую родственницу точит тихая злоба ко всем этим дамам, которые настолько обесстыжились от придворной жизни, что не стесняются обсуждать сложение молодого человека, будто стати породистого коня. Когда Лопухина, напряженно расширив свои тщательно подкрашенные глаза, пустилась в рассуждения о черных шелковых панталонах, может быть, самую чуточку тесноватых, но зато столь выигрышно облегающих ноги очаровательного испанского кавалера, Даша мысленно взмолилась, чтобы Наталья Федоровна поперхнулась, подавилась, опрокинула на себя тарелку или облилась красным вином, которое, конечно, оставило бы на ее розовом, щедро украшенном серебряным кружевом платье несмываемый уродливый след. Она мечтала лишь об одном – чтобы поскорее кончилось застолье, чтобы можно было выйти в бальную залу и увидеть…

Дальше мечтаний – взглянуть на Алекса, встретиться с ним глазами – Даша не шла. Но так рвалась к этой минуте, что едва не закричала от разочарования, когда, встав из-за стола и бросив на скатерть салфетку в знак того, что могут подняться и остальные, император приблизился к ней и осторожно придержал за кайму рукава, коснувшись словно невзначай обнаженной кожи похолодевшими от волнения пальцами:

– Что же вы скажете, Дашенька? Что же вы решили?

Даша вскинула глаза – в замешательстве, с мольбой, с неприязнью смотрела на Петра Алексеевича. У него было враз тонкое и грубое, смышленое, одухотворенное – и в то же время туповато-хитрое лицо. Эти несоединимые выражения находились в таком же противоречии, как темный цвет его глаз и белый, очень сильно напудренный парик, придававший императору вид не только преждевременно повзрослевшего, но и преждевременно постаревшего человека.

Краешком глаза Даша заметила, что обеденная зала пустеет. Последними вышли Долгорукие, которые долго топтались у двери, так и этак пытаясь обратить на себя внимание императора, однако тот повернулся к ним спиной столь выразительно, что не понять его настроения мог только полный дурак. Даша перехватила недобрый взгляд Екатерины и мельком подумала, что теперь ей еще труднее придется уживаться с новой родней.

А может быть, если она сейчас умудрится разгневать государя, и уживаться больше не придется? Выгонит император ее из Москвы, вышлет в родное имение, как недавно выслал своего строптивого родственника и президента камер-коллегии Александра Львовича Нарышкина, как еще прежде выслал знаменитого Абрама Ганнибала, Аграфену Волконскую и разных иных-прочих. Вот хорошо-то было бы! Уехать домой…

Ой, нет! Уехать – и лишиться всякой надежды на встречу с Алексом?!

Но что же делать? Ведь сейчас, кажется…

Холодные пальцы Петра переползли с кружева на Дашино запястье, стиснули его так, что девушка невольно поморщилась. Оглянулась затравленно, ища, куда бы спастись, и с ужасом обнаружила, что в обеденной зале они остались одни, нет даже лакеев, которым следовало бы убирать со стола.

– Что же вы молчите? – Голос Петра стал тонким, злым. – Вы, быть может, все это игрушками считаете, а ведь я не шутя вас… я…

У него перехватило горло.

Даша молчала, пыталась высвободить руку; Петр не отпускал. Не осознавая своей силы, впился пальцами в мягкую кожу, чувствуя сейчас уже не робкую нежность к этой пленительной девушке, а обиду и стремление непременно, любой ценой подчинить ее своей воле. Более всего на свете мальчик-император хотел, чтобы все вокруг него признавали его уже взрослым: ему ничто не претило так, как отношение к нему будто к ребенку. Убеждение, что Даша сторонится его лишь из-за лет, разделяющих их, было невыносимо, как раскаленная игла, вонзившаяся в мозг.

Жажда во что бы то ни стало восторжествовать над строптивой девушкой, поступить по своей воле, не считаясь более ни с чем (это удивительно роднило Петра с дедом, несмотря на всю ненависть младшего к старшему), лишило его рассудка.

Он метнулся к краю стола, таща за собой Дашу, одним движением левой руки смел посуду, тарелки, салфетки, а потом подхватил девушку за талию и резко швырнул ее на столешницу – так, что она невольно завалилась на спину. Вцепился в пышные бледно-зеленые юбки, задирая их, путаясь в кружеве нижних юбок, комкая сорочку, протискиваясь меж судорожно стиснутых колен.

На грохот и звон в дверь кто-то заглянул, но тут же отпрянул, донельзя ошарашенный увиденным. Сунулись было лакеи – подобрать посуду, однако благоразумно исчезли вновь.

Несколько мгновений ошеломленная Даша только и могла, что сжиматься в комок, но вот на смену страху и изумлению пришла ярость. С неожиданной силой она распрямила поджатые колени и ударила Петра в грудь так, что он отшатнулся – и плюхнулся на пол, не удержавшись на ногах.

Соскочила со стола, обрушив вниз ворох задранных юбок, и принялась с лихорадочной поспешностью одной рукой обметать с них налипшие крошки, а другой поправлять растрепавшуюся прическу. Горничной Екатерины Долгорукой, прислуживавшей теперь обеим девушкам, стоило немалого труда завить и уложить локонами довольно коротко остриженные волосы Даши, да еще вплести в них модное украшение из лент, называемое фонтаж, и теперь Даша торопливо ощупала голову, как будто и в самом деле ее заботила лишь сохранность прически и опрятность платья. На самом деле она не знала, куда себя девать от смущения и злости, готова была убить этого мальчишку, и в то же время плакать хотелось от жалости к нему, такое было растерянное, обиженное, горестное выражение в его глазах, так медленно, неуклюже поднимался он с пола.

– Ради самого Господа Бога, ваше величество, – проговорила она с запинкою, – как можно?!

– Почему нет? – резко спросил император, тоже принимаясь ощупывать свой покосившийся парик и оправлять камзол, лишившийся нескольких пуговиц. – Я тоже ведь не в поле обсевок! Я царь! Понимаете, сударыня? Да любая другая…

– Вот и найдите другую! – вскрикнула Даша почти с отчаянием, оставляя, наконец, заботу о своем туалете и стискивая на груди руки. – Другую, не связанную…

– Не связанную чем? – насторожился Петр. – Вы что, с другим сговорены?

«Да нет, с чего вы взяли?» – чуть не воскликнула она возмущенно, потому что имела в виду только тайную любовь, привязывавшую ее к Алексу, однако тотчас оценила нечаянную подсказку:

– Да, сговорена! Да, с другим!

– Что, какая-нибудь деревенщина вроде вас же? – не удержался он от ревнивого оскорбления. – Или при дворе женишка присмотрели?

Даша растерянно смотрела на него, пораженная этой внезапно вспыхнувшей злостью, и молчала.

– Что же не отвечаете? – Голос Петра срывался. – Или стыдно признаться? Или… – Он вдруг поперхнулся – и продолжал уже другим голосом, низким, яростным: – А ведь я знаю вашего избранника! Не тот ли испанец, а может, поляк, ну, курьер, попутчик? Не с ним ли вы успели помолвиться? А то и чего доброго… чего доброго…