Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня) - Арсеньева Елена. Страница 30
Елизавета стиснула руки у горла, торопливо смаргивая слезы: все бы отдала в этот миг, чтобы вот так же плыть, качаться в небесах, отрешившись от того, что мучит, терзает, тянет к земле! И сердце ее на миг перестало биться, когда крылатое создание вдруг накренилось, рванулось – и, теряя высоту и скорость, камнем рухнуло вниз... прямо в синие волжские волны.
Миновало несколько мучительных мгновений, но вот из-под распластанного треугольника выглянула мокрая голова, взметнулась, помахала рука... и Елизавета только и смогла, что обратиться в бегство.
К несчастью, помня свое обещание переночевать в Работках, она не могла так просто уехать. Пришлось смирить себя, улыбаться, болтать, молясь, чтобы скорее пришел вечер, принес избавление.
В середине мая установились долгие, светлые сумерки, но у Шубина ложились рано, не ожидая полной тьмы. Однако отходу ко сну предшествовало непременное чаепитие, ритуал коего слегка развлек Елизавету и напомнил ей обеденное шествие.
В столовую вступил слуга с большим медным чайником, наполненным горячею водою. За ним следовал другой и нес большую жаровню с горячими угольями. Потом были принесены бесчисленные блюда с печивом и вареньями. Шествие заключал слуга с веником, насаженным на длинную палку, – для обмахивания золы и пыли. Жаровню с угольями поставили на железный лист, а на нее – медный чайник, и, сотворивши молитву, слуги почтительно удалились.
Чаепитие казалось бесконечным, но и после него в доме угомонились не враз.
Приготовления ко сну начались с барского приказа затворять ставни. Закрывающие стояли попарно изнутри и снаружи; первые читали молитву Иисусову, вторые хором отвечали: «Аминь!» – и с ужасным стуком затворяли ставни, засовывая в пазы железные болты.
Проводивши Елизавету в отведенную ей комнату, доверенная горничная помогла графине раздеться, умыться и лечь, а потом, перекрестив на прощание, вышла – и замкнула двери снаружи.
Прежде чем сделать это, она пояснила, что движет ею вовсе не недоверие: таков был порядок, установленный господином, которому все ключи от комнат кладут в изголовье.
Мало того! Чтобы пугать мышей, которые своим шуршанием могли разбудить барина, в пустых комнатах на ночь оставляют по семь кошек, привязанных к особенным стульям с семью ножками. И до Елизаветы донесся голос горничной, дававшей суровый наказ сенным девушкам:
– Кошек-то смотрите, чтоб не отвязались. Помните накрепко: ничем не стучите, громко не говорите, подслушников глядите!
Ну просто смех и слезы!
Так и лежала Елизавета в слишком мягкой и пышной постели, не зная, то ли смеяться, то ли плакать, пока сон наконец не смежил ей ресницы.
Казалось, минуло какое-то мгновение, когда внезапный свист, плеск воды, крик заставили ее вскинуться и сесть в постели, испуганно глядя в темноту и пытаясь понять, что случилось. За дверью раздался стук палки и тихий голос Шубина:
– Спите, графинюшка?
– Нет, – отвечала Елизавета, – а что такое, Алексей Яковлевич? – Помстилось караульщикам, будто тать в окошки полез. Вот и подняли переполох. Но нету никого, видно, домовой поморочил. А жаль, что померещилось! Попался бы мне этот вор – я б его, растреклятого, я б его, распрокаянного! По делам вору и мука была бы. – Палка дробно застучала в пол, Шубин затопотал обеими ногами и не скоро утих. – Ну что ж, – сказал он наконец, – спите, графинюшка. А я уж не усну. Пойду-ка в библиотеку, почитаю своего любимого Квинта Курция – «Жизнь Александра Македонского». Спокойной вам ночи!
Шубин ушел, а по пустым комнатам еще долго бродило эхо его шаркающих шагов.
Но уж теперь-то сон у Елизаветы вовсе прошел. Вдобавок в саду распелись соловьи, да так, что ломило сердце – невыносимо было внимать этой сладкой, мучительной песне! Чудилось: чей-то дальний голос клялся в вечной любви, бил себя перстами в грудь, вновь и вновь разжигая свою боль этими прикосновениями, этим пением!
Елизавета и не замечала, что плачет, пока горячая слеза не обожгла щеку, скатившись на подушку. Всхлипнула раз-другой, вздохнула прерывисто – и тотчас замерла, вслушиваясь в настороженную тишину, ибо только что почудился ей легкий шорох в углу, возле окна, чей-то вздох, прозвучавший словно бы в ответ на ее сдавленные всхлипывания.
Она изо всех сил вглядывалась во тьму, и показалось, что видит за тяжелой шелковой занавесью очертания высокой фигуры.
Мгновенный ужас стиснул горло, но ждать да дрожать было не в ее натуре. Вскочила, вне себя от гнева, босиком пробежала по толстому ковру, рванула штору – да и отшатнулась, почему-то ничуть не удивившись, когда разглядела знакомые черты лица, широкие плечи, тонкий стан, босые ноги, – наверное, чтобы ловчее взбираться по стене. Только почему-то кудлатые волосы Вольного были мокры, да и пестрядинная рубаха-голошейка хоть выжимай.
Елизавета глянула в прищуренные зеленые глаза и спросила, словно сейчас главным было именно это:
– Что, дождь на дворе? Или еще после купания не просох?
– Что? – спросил Вольной тихо. – А, это... – Он говорил с трудом, жадно вглядываясь в лицо Елизаветы, и у нее вдруг ослабели ноги, так что она принуждена была опереться о спинку кресла, очень кстати оказавшегося рядом. – Как подняли тут шум караульщики, как стали воду из окон лить! Вот и окатили меня. Спасибо, хоть не кипяток!
Он усмехнулся, зубы сверкнули во тьме – влажно, хищно, и Елизавета не могла оторвать взора от этой пугающей и манящей улыбки.
Она задрожала, когда пальцы Вольного вдруг стиснули ей руку. Они были ледяными, и Елизавета прошелестела:
– Замерз?
Вольной помолчал, и в тишине ночи его надсадное дыхание казалось оглушительным. Разве только сердце Елизаветы стучало громче, но Вольной накрыл его своей ладонью, будто перепуганного птенца, и еще долго, томительно долго молчал, слушая его бессильное трепыхание, прежде чем вымолвил хрипло:
– Замерз... давно без тебя замерз! – и с коротким стоном стиснул ее в своих объятиях, которые вовсе не были ледяными.
И Елизавета вмиг все забыла, все потеряла, себя потеряла: изголодавшаяся, опьяневшая плоть одна только властвовала над нею, заставив всем телом впиться в тело Вольного, так что они даже до кровати не дошли – рухнули в жалобно хрустнувшее старое кресло, которое тут же развалилось на части, не выдержав такого напора, но любовники сего и не заметили, самозабвенно утоляя похоть, цепляясь друг за друга с отчаянием утопающих и яростью зверей.