Прокаженный король - Бенуа Пьер. Страница 3

— Стоило только сказать раньше. Я оставил бы им Бен-Джонсона.

— Мадам сказала, что она предпочитает Кулидж.

— Ну, это ее дело. Иди сюда, Гаспар, я покажу тебе твои комнаты. Ну, что ты там еще бормочешь?

— Ничего. О! Ничего…

Я последовал за ним по широкой, как в театре, лестнице и, поднимаясь по ступенькам, огражденным золочеными перилами, принялся считать по пальцам:

— Один, два, три: по крайней мере три автомобиля. Один, два, три, четыре: по крайней мере два лакея и два шофера. Недурно. Недурно. Вижу, что деньги папаши Барбару сделали чудеса.

Все равно я был счастлив при мысли, что в полночь наконец-то буду представлен этой знаменитой маленькой Аннет.

Я не помню, чтобы я когда-нибудь лгал. Я этим отнюдь не хвастаюсь и даже часто спрашиваю себя, происходит ли это от слишком развитой во мне склонности к общепринятой морали или же просто от недостатка воображения. Как бы там ни было, факт налицо. И совсем нелишне указать на это в начале рассказа, который может быть неточен в мелочах. Без сомненья, эти неточности, если они и встретятся, я возлагаю их целиком на моего друга Сен-Сорнена. Но, с другой стороны, я вовсе не хочу, чтобы этим злоупотребляли какие-нибудь недоброжелательные умы. «Неточности в мелочах», сказал я, ибо Рафаэль приводил мне множество доказательств подлинности всех событий, о которых здесь идет речь.

Я хорошо знал моего друга несколько лет тому назад. При первом знакомстве он произвел на меня очень сильное впечатление, ибо мне казалось, что он обладает всем тем, чего я сам, как мне думалось, был лишен. Я заканчивал тогда в Сорбонне свою дипломную работу на историко-филологическом факультете и, соблазненный правом бесплатного поступления в число студентов юридического факультета, был уже на третьем курсе его. По окончании пасхальных каникул я заметил у нас нового студента. Это был высокий, красивый юноша и, как мне казалось, образец элегантности. В ту пору, когда молодые люди еще гордятся пробивающимся пушком, он брился. На лекциях вместо того, чтобы делать заметки, он читал спортивные или театральные журналы.

Как мне хотелось стать одним из его близких друзей! Случай не заставил себя долго ждать. Однажды в университетском дворе одному из товарищей, который удивлялся, как можно ходить на лекции, не ведя записей, мой будущий друг ответил: «Нужно только появляться, чтобы профессор привык к вашей физиономии. Что же касается записей — они бесполезны. Накануне экзамена всегда найдется какой-нибудь тип, который одолжит вам свои тетради». В начале июля он попросил у меня тетради. Я был и оскорблен и в то же время польщен — но тетради все же одолжил. Он обещал их вернуть через неделю. Продержал две. Но все же у меня как раз хватило времени перечитать мои заметки. Мы оба выдержали, и он, разумеется, получил высшие баллы. Я никогда не забуду нашего милого завтрака, который он предложил мне в ознаменование нашего двойного успеха. Мы расстались в тот же вечер, по всей видимости, окончательно. В то время как я оставался в Париже, чтобы начать в ноябре подготовку к профессуре, он, считая свои занятия законченными, уехал в Лион, его родной город, чтобы поступить в юридическое бюро одной крупной экспортной фирмы, где, по его словам, отец его занимал видное положение.

— Знаешь, если ты когда-нибудь там случайно будешь, дай о себе знать. Тебе скажут, что в Лионе тоска смертная. Не верь. Лионцы плотно закрывают свои двери — это правда, но Ручаюсь тебе, за ними они не скучают. Не забудь же постучаться в мою дверь.

Три месяца спустя он взбирался на улице Малебранш по лестнице убогого семейного пансиона, где я готовился, в нужде и сомнениях, к искусству вдалбливать в головы юношей веру в жизнь и успех.

Друг мой показался мне сильно изменившимся. Он имел какой-то приниженный и в то же время возбужденный вид.

— Ты, здесь?

— Да — я!

— Ты проездом в Париже?

— Вовсе нет. Я приехал продолжать занятия.

— Я солгу, если скажу тебе, что эта новость поражает меня свыше всякой меры. Я испытываю слишком много эгоистичной радости оттого, что снова вижу тебя. Но я все же ничего не понимаю. Ведь после выпускных экзаменов ты должен был работать с твоим отцом. Разве из тебя хотят сделать доктора?

— Сейчас я объясню, — сказал он с мрачным видом. — Скажу тебе все. А пока что тебе достаточно знать, что я вовсе не приехал готовиться к степени доктора права. Я приехал сдавать экзамен на звание магистра истории.

— Магистра истории?

Я удивленно посмотрел на него. Несмотря на то, что это наименование может внушить приятные и легкие мысли, научная степень магистра истории — вещь сложная и сама по себе бесцветная, занятие, достойное маленьких, нерешительных людишек — с первого взгляда показалась мне не очень-то подходящей к живому, решительному характеру Рафаэля.

— Я же сказал тебе, что все объясню… И ты, конечно, понимаешь, что я потребую от тебя подробных сведений… Надеюсь, ты сохранил твои лекционные тетради?

— Бедный мой Рафаэль, да ведь это тебе не юридический факультет. Здесь нет лекций, а самые настоящие практические работы, аналогичные работам по медицинскому факультету и естественному. При помощи методов, исключительно экспериментальных, стараются…

Он не слушал меня. Он приподнял занавеску окна. Там внизу, на мрачной улице, серый дождь гнул спины прохожих, Это был один из тех дней уходящей осени, когда кажется, что радость и солнце исчезли навсегда.

— Ах! — сказал он, резко опуская занавеску. — А впрочем, наплевать! Прежде всего нечего хандрить! Одевайся скорей и идем. Я плачу за завтрак!

Мы не расставались в течение всего дня. И дню этому суждено было продолжаться целый год.

Было одиннадцать часов с минутами. Мы начали с того, что уселись в одном из кафе на бульваре Сен-Мишель. Оттуда мы вышли настроенными уже более весело. И окончательно повеселели около трех часов, покинув маленький ресторанчик на набережной Бетюн, куда я позволил Рафаэлю себя привести. Счастливые времена, когда студент мог жить в Париже на сто пятьдесят франков в месяц! А те, кто получали из дому, как мой приятель, по шестьсот или семьсот франков, даже изображали собой набобов!

Поколение, явившееся после тысяча восьмисотого года, как говорил Талейран, и не представляет себе, что это было за прекрасное существование.

Мне кажется, мы знавали это, и мы жалеем подрастающее поколение, которое, в свою очередь, возвращает нам с презрением нашу жалость.

На улице Шампольон уже зажигались фонари, когда мы столкнулись в бильярдной с нашими закадычными друзьями, сорбоннцами или учениками по классу высшей риторики: Франсуа Жераром, Рибейером, Сюрвиллем, Мутон-Массэ, Виньертом, Дюменом и другими. Было еще только около семи часов, когда мы спускались, снова вдвоем, по бульвару Сен-Жермен; и здесь, чувствуя, как рука моего приятеля все тяжелее и тяжелее опирается на мою, я понял, что настал момент его признаний.

— Зайдем сюда, хочешь? — спросил я его, проходя мимо кафе Флоры.

Он нашел, что внизу слишком много народу. Мы поднялись в первый этаж. И там, на скамейке с правой стороны, как раз против возвышения кассирши, я узнал вместе с надеждами и неприятностями Рафаэля Сен-Сорнена и причину, заставившую его в двадцать четыре года начать свою научную работу на степень магистра гуманитарных наук.

Он начал с беглого обзора своей семьи. Он был единственный сын, и у него никого не было в живых, кроме отца. Господин Эдуард Сен-Сорнен был уже в течение тридцати двух лет кассиром первой в Лионе шелковой фирмы Барбару, Ришомм и К. Место было хорошее, он зарабатывал очень много. Хозяева заинтересовали его в прибыли двенадцать лет тому назад. Но все его несчастье заключалось в невозможности подняться над своим положением, которое он считал слишком низким, чтобы пытаться проникнуть в правление фирмы. Одно время он было возымел надежду, когда ослабевшее здоровье г. Ришомма возвещало его близкий конец и ловкий господин Барбару не преминул возбудить Усердие своего подчиненного, соблазняя его такой перспективой. Господин Ришомм умер, и обо всей этой комбинации не говорилось больше ни слова, а бедняга Сен-Сорнен должен был примириться с мыслью, что он закончит свои дни в шкуре образцового кассира, образцового и немного ожесточенного.