Сыщица начала века - Арсеньева Елена. Страница 33
Я перевела дух, готовясь услышать сардоническое: «Ну и что?» или издевательское: «И без вас ясно!»
Однако собравшиеся молчали. Смольников на меня по-прежнему не глядел, а все другие смотрели… причем очень странно. Такое впечатление, что они и впрямь желают услышать, что я буду говорить.
А, была не была!
– А теперь, господа, давайте вспомним, что такое карандаш. Это графитовый грифель, вставленный в деревянную «рубашку». Что такое графит? Некое химическое вещество гексагонального строения. Графит отличается стойкостью к химическим реактивам и нагреванию. При накаливании он разлагается, оставляя мелкий угольный порошок. Именно на этом я и предлагаю построить наши дальнейшие действия.
Смольников вскинул голову и уставился на меня расширенными глазами:
– Что?! Вы думаете…
– Постойте, постойте! – перебил его прокурор. – Мне было известно, что Елизавета Васильевна в свое время закончила гимназию с отличием, но я совсем забыл, что она обучалась в первой нижегородской гимназии, где преподавал замечательный учитель химии Лоскутов. Десятком лет раньше Елизаветы Васильевны и мне посчастливилось поучиться у Лоскутова, да не в коня оказался корм, господа, – Птицын слегка усмехнулся. – А Елизавете Васильевне, вижу, уроки химии пошли впрок. Поправьте меня, если я ошибусь. Вы предлагаете, сударыня, нагреть письмо до максимума, чтобы графитовые, угольные строки загорелись на бумаге? Огненные письмена? Мене, текел, фарес?
– Вы все правильно поняли, – радостно кивнула я. – Только следует помнить, что бумага – вещество куда менее прочное, чем графит. Чем сильнее мы нагреем письмо, тем более четко проявятся строки, но… но бумага может вспыхнуть в самую неожиданную минуту. Может статься, что «огненные письмена», как вы их назвали, Симеон Симеонович, исчезнут почти в ту же секунду, как откроются нашему глазу…
Я едва не подавилась, вдруг осознав, что назвала его превосходительство городского прокурора запросто, по имени-отчеству! Но он по-прежнему смотрел на меня с любопытством и ожиданием.
– Да, есть такая опасность! – нетерпеливо воскликнул начальник сыскной полиции Хоботов. – И как же вы предлагаете избежать ее?
Совершенно некстати я вспомнила, что Хоботова зовут Михаил Илларионович, в точности как знаменитого Кутузова, и с превеликим трудом подавила в себе желание назвать по имени-отчеству и его.
– Э-э… я предлагаю, чтобы сей процесс производился осторожно, при постепенном нагревании, – преодолев запинку, проговорила я. – Кроме того, нам всем необходимо быть крайне внимательными, чтобы каждый мог запомнить хотя бы несколько проявившихся слов. Потом мы составим общую картину письма. А еще… а еще я предлагаю пригласить фотографа. Нет, лучше – двух или трех фотографов с их аппаратами. Они должны запечатлеть на свои пластины весь процесс появления текста письма. Технике в данном случае я доверяю гораздо больше, чем глазам человека, даже нескольких человек.
Я умолкла.
Ну, сейчас они мне скажут…
Прокурор несколько секунд смотрел на меня в упор, пристукивая карандашом по столу.
– Георгий Владимирович, – проговорил он наконец, повернувшись к Смольникову, – извольте распорядиться, чтобы немедленно привезли нашего фотографа. И вы, господа, – он повернулся к старшему следователю и начальнику сыскной полиции, – не откажите пожертвовать ваших штатных сотрудников для проведения смелого эксперимента. Чем скорей, тем лучше! Пошлите казенные экипажи, чтобы нужные люди и оборудование были доставлены сию минуту. Даже если нам не удастся раскрыть весь текст, какое-то количество слов мы общими усилиями сможем прочесть. Кто знает, вдруг у нас в руках окажется ключ к разгадке этого чудовищного преступления?
– Правду скажу, – порывисто поднимаясь, изрек старший следователь Петровский, – даже ежели догадка Елизаветы Васильевны окажется чрезмерно смела и эксперимент не увенчается успехом, все равно, она настолько хороша, что… – Он вдруг запнулся, но тотчас продолжил: – Я хочу сказать, что догадка настолько хороша, что непременно должна быть проверена.
– Вот именно, – хлопнул ладонью по столу прокурор. – А теперь, господа, я прикажу, чтобы нам подали чай и бутерброды. У меня такое впечатление, что сидение в этом кабинете может затянуться на несколько часов. Или вы, Елизавета Васильевна, пирожные предпочитаете? – Он вдруг повернулся ко мне. – Какие? Извольте сказать, я пошлю курьера в кондитерскую.
Говорят, дамы лишаются сознания от слабости. Мне сегодня суждено было оказаться на грани обморока дважды, и оба раза от причин, к дамским слабостям не имеющих никакого отношения. Первый раз поводом к обмороку была лютая ярость. Второй – неописуемое изумление…
Нижний Новгород. Наши дни
Алена с трудом разлепила глаза и тупо уставилась в потолок. Он был оклеен бледно-розовыми, светлыми, нежными обоями. Такой покажется жизнь, когда посмотришь на нее сквозь розовые очки. Созерцание этого потолка всегда успокаивало Алену, когда реальность вдруг казалась избыточно агрессивной или писательницу начинали одолевать сомнения в собственной творческой состоятельности. Это происходило перманентно, поэтому Алена Дмитриева пялилась в потолок довольно часто и подолгу. Как правило, ей легчало… однако сейчас этого не произошло. Напротив, захотелось от потолка отвернуться и лечь на живот.
Каждый, кто маялся похмельем, знает, что тошнота легче переносится, когда лежишь на животе.
– Ну что мы там такого особенно пили? – простонала Алена. – Бутылку вина и бутылку водки на троих! Да ну, ерунда какая! А коньяка была одна капля…
Меньше мутить от этого скудного перечня ее не стало. Тем паче что «птица перепил» была тут явно ни при чем. Всю ночь из рваных, тревожных сновидений не шло зрелище этого… сидящего на дне ямы, полузасыпанного осиновой листвой. Поэтому и тошнило!
…Такое ощущение, что ни Леонид, ни Инна так и не поверили в истинность того, что перед ними труп всесильного, влиятельного, всемогущего, можно сказать, человека. Леонид знай бубнил:
– Пошли, пошли отсюда, девки! – причем, словно нарочно, выговаривал это слово несколько на белорусский лад: деуки, отчего с трудом проснувшаяся Инна заливалась мелким, истерическим смешком: к этому всемогущему и влиятельному, ныне ставшему трупом, она относилась примерно так же, как Алена, ну а та – примерно так же, как человек из дома номер двадцать по Мануфактурной улице. Вся разница только в том, что у того человека были дарты, а у Алены – ничего.
Между прочим – с пьяных глаз, что ли? – ей вдруг взбрело в голову: а не был ли Чупа-чупс убит с помощью дартов? Ну бред, конечно! Однако она села на корточки на самом краешке ямы и под истерическое хихиканье Инны, вытягивая шею, принялась вглядываться в плешивую голову трупа. И ничем хорошим это сидение на краю для нее не кончилось, потому что кроссовки соскользнули – и Алена на корточках так и съехала со склона в яму. Несколько минут она сидела рядом с мертвецом и тупо смотрела на что-то, торчащее из-под осыпавшейся листвы. Потом до нее дошло, что этим чем-то была его нога в задравшейся джинсовой брючине, так что обнажилась голая лодыжка с большой черной родинкой.
В какую-то минуту Алене почудилось, что это муха – последняя, жирная осенняя муха сидит на захолодевшей, окостенелой ноге и уже питается мертвечиной…
Нигде, никогда и ниоткуда не выскакивала Алена с такой прытью и с таким проворством, как из этой ямы. А выскочив, она немедленно ринулась куда-то вдаль, прочь, подальше от этого кошмара, и желудок уже тогда начал подкатывать к ее горлу…
Вдруг кто-то схватил ее за руку, и она от глупого, животного, опять-таки полупьяного страха заорала так, что мигом задохнулась от этого крика. Обернулась с белыми от ужаса глазами, панически вырываясь, но это был Леонид – тоже бледный, даже какой-то зеленоватый (а может быть, тени сумеречного леса путали краски?).