Сыщица начала века - Арсеньева Елена. Страница 66
– Все равно! Все равно! – выкрикнул Вильбушевич – истерично, с безумным видом, так не вязавшимся с его «округлым» обликом. – Что значат имена? Ничего! Вы можете знать имена, но вам неизвестно, что за ними стоит!
– Мне – известно, – веско проговорил Смольников. – И Сергиенко было известно… за что он и поплатился жизнью. Ну так как, господа? Прикажете выкладывать карты на стол?
Лешковский и Вильбушевич угрюмо молчали.
– Господа, подождите, – вдруг встрепенулся Красильщиков. – У меня есть мысль. Нам некуда спешить. Предположим, этот господин обладает какими-то опасными для нас сведениями. Нам надо решить, как быть с ними. Вполне возможно, что они могут и впрямь посеять меж нами рознь. Нужно ли нам это? Может быть, не дать Смольникову и вовсе рта раскрыть? Покончить с ним и с его дамой сразу? Или нам выгоднее пока оставить их в живых? Надо все хорошо обдумать. Но только не в присутствии этих двоих. Давайте их запрем в соседней комнате или в чулане, а сами хорошенько обсудим и линию поведения, и их дальнейшую судьбу.
– Они из соседней комнаты сбегут запросто, – проворчал Лешковский. – Уж тогда в чулане запереть, что ли. Да, вы правы, Красильщиков: в связи с услышанным нам и впрямь необходим тайм-аут, как выражаются шахматисты. Господа, – это он взглянул своими безжизненными светлыми глазами на нас со Смольниковым, – прошу вас проявить благоразумие и повиноваться. Идите, не заставляйте применять силу.
– А то что? – задиристо спросил Смольников.
Лешковский со вздохом потянул со стола вдвое свернутый газетный лист и взял в руки лежавший под ним револьвер:
– Он заряжен, стреляю я великолепно…
– Только не надо демонстраций, – с преувеличенным ужасом сказал Смольников. – Повинуюсь, но не из трусости, а из разумной осторожности. В той же телеграмме из Минска имеются и некоторые сведения о вашем увлечении стрельбой. Да вы небось господина Сильвио за пояс запросто заткнете! У вас ведь именно такое прозвище в Минске было, я не ошибаюсь?
Тень прошла по лицу Лешковского, он опустил голову и глухо повторил:
– Прошу не заставлять меня применять силу. Идите сюда.
Мы выходим из комнаты в узкие сени, поворачиваем на лестницу. Лешковский открывает дверку в какой-то чулан:
– Прошу сюда. Не пытайтесь сбежать, это бессмысленно.
Я успеваю заметить, что у неказистого чулана очень крепкая дверь с засовом, который через мгновение со стуком задвигается.
Несколько секунд мы стоим, буквально не дыша, за дверью тоже тихо. Я знаю, что Лешковский не ушел – судя по всему, выжидает, не ринемся ли мы тотчас вышибать дверь своими телами.
Отчего-то при этой мысли мне вдруг становится невыносимо смешно. Понимаю – это нервная реакция на то жуткое напряжение, в котором я пребываю вот уже который час, но не в силах удержать мелкого, истеричного хохотка. И чувствую, что, начавши хохотать, уже не могу остановиться, так и заливаюсь.
Глаза уже немного привыкли к темноте, смутно вижу, что неподвижная фигура Смольникова рядом шевельнулась, потом чувствую прикосновение его плеча.
– А ну-ка, успокойтесь, Елизавета Васильевна, – говорит он. – Успокойтесь, слышите? Понимаю, вам сегодня досталось столько, что и мужчину с ног свалит. А вы всего лишь женщина…
При звуке этих столь знакомых и ненавистных слов я моментально овладеваю собой. Глубоко вздыхаю, чтобы подавить судороги в горле.
– Ну вот, – удовлетворенно бормочет Смольников. – Я так и знал, что это подействует!
И тут до моего слуха доносятся едва слышные удаляющиеся шаги. Итак, Лешковский тоже удовлетворен нашим поведением!
– Ага, ушел, – говорит Смольников. – Отлично! Давайте-ка с пользой проведем время, Елизавета Васильевна. Для начала развяжем друг другу руки.
Он поворачивается ко мне спиной, я нашариваю его пальцы, ладони, веревки, которыми они скручены. Веревок-то много, однако узел слабый.
– Ага, неплохо я постарался, – гордо сообщает Смольников. – Запястья чуть до крови не стер, но узел изрядно расшевелил.
Да, не прошло и пяти минут, как мне удалось растянуть путы настолько, что Смольников высвободил сначала одну руку, потом другую и блаженно вздохнул:
– Какое счастье! Елизавета Васильевна, спасибо, радость моя! Никогда в жизни, кажется, не смогу больше ходить, заложив руки за спину! Ну, теперь ваш черед.
С моими путами хлопот побольше. Платок тонкий, шелковый, узел затянулся накрепко, Смольников, очевидно, боится причинить мне боль, поэтому возится долго. Его горячие пальцы касаются моих похолодевших ладоней, и я не могу удержаться – то и дело вздрагиваю от этих прикосновений. Наконец он опускается передо мной на колени и пытается перегрызть платок. Теперь я ощущаю прикосновение его влажных губ и щекочущих усов. Странно – мне кажется, это длится долго-долго… я совершенно теряю ощущение времени. Тьма сомкнулась вокруг, я слышу только свое и его дыхание, прикосновение его рта к своим ладоням, его плеч – к своим ногам.
Меня вдруг ощутимо начало пошатывать. Наверное, потому, что я слишком долго стою неподвижно.
– Ну, все, – наконец шепчет он. – Простите, что я возился так долго.
Мои руки свободны, но я ощущаю странную усталость. И почему-то слезы начинают жечь глаза… Я судорожно глотаю комок, подкативший к горлу.
Между тем Смольников поднялся с колен и осторожно прошел вдоль стен нашей темницы. Я вижу его смутно светлеющую фигуру.
– Похоже, у нашего друга Лешковского столько книг, что скоро они выживут его из дому, – усмехается он. – Здесь все ящики, сундуки, связки с книгами.
Об этом можно было сразу догадаться, потому что чулан наполнен тем же пыльным, вязким книжным духом.
– А вот очень удобный сундучок, – говорит Смольников. – Давайте-ка присядем, Елизавета Васильевна. У вас, я чувствую, ноги подкашиваются, да и у меня, признаться, тоже. Ну и вечерок выдался! Непростой вечерок!
Он берет меня под руку и осторожно увлекает куда-то в угол. Мы осторожно садимся на плоскую деревянную поверхность. Ничего себе, сундучок – это сундучище! Мы размещаемся на нем вполне свободно.
– Елизавета Васильевна, – чуть слышно говорит Смольников мне прямо в ухо, и от его горячего дыхания меня начинает почему-то бить озноб. Наверное, мне просто щекотно. – Понимаю, вам хочется задать мне множество вопросов и рассказать многое, но давайте лучше воздержимся от этого. Я совсем не уверен, что в этом чулане нет какого-нибудь хитроумного слухового устройства, какой-нибудь щели в стене, ну, не знаю чего. А сведения, мною полученные, должны произвести впечатление разорвавшейся бомбы. Если же преступники наши их дознаются, это будет не взрыв, а какой-то семипудовый пшик. Кроме того, Лешковский – это воистину мудрый змий, он вполне может обнаружить в моих откровениях какую-нибудь лазейку и ускользнуть. А я знаю хоть и многое, но далеко не все…
Я больше не могу выносить этот жаркий шепот. Вдобавок его губы то и дело касаются моего уха. Я начинаю задыхаться.
Кажется, я понимаю, как можно умереть от щекотки. Я чуть ли сознание не теряю!
Что со мной происходит?! А если он заметит, какое впечатление производит на меня все это? Что подумает обо мне?!
Нет, надо взять себя в руки. Надо… надо что-то сказать. Пока не знаю, что. Какие-то сведения я должна была передать Смольникову, они все время бились у меня в голове, но сейчас…
Возьми себя в руки, следователь Ковалевская!
А, вспомнила!
Достаю из лифа письмо Милвертона, из карманчика юбки – медальон, ощупью сую то и другое в руку Смольникова. Он машинально прячет это в карман пиджака. Потом я прижимаюсь губами к уху Смольникова и шепчу:
– В комнате Дарьюшки я нашла свидетельства того, что гибель Самойловой и убийство Сергиенко могли быть между собою связаны. Это письмо, которым Сергиенко шантажировал…
Он отшатывается, словно я не шепнула ему в ухо, а пропустила через все его тело электрический ток. Резко поворачивается ко мне, и я слышу его дыхание на своих губах.
– Да ты женщина живая – или кукла бессердечная? – яростно шепчет он, а в следующее мгновение впивается в мой рот с такой силой, что я невольно отшатываюсь… но избавиться от Смольникова не могу – не прерывая поцелуя, он опрокидывает меня на сундук и наваливается сверху.