Яд вожделения - Арсеньева Елена. Страница 74

– Погоди! – умоляюще воздела руки Алена. – А Никитушка – это кто ж таков?

И опять наградою ей был раздосадованный Катюшкин взгляд:

– Как – кто? Да господин же Самойлов! Нет, Алена, у тебя определенно что-то с головой сделалось! Хотя, с другой стороны, спасибо, все-таки жива осталась, не то что этот страдалец…

В ту же минуту Катюшка прихлопнула рот ладонью и испуганно воззрилась на Алену, однако было уже поздно.

– Страдалец? – медленно повторила та. – Какой… страдалец?

– Господи, Алена, ну чего ты так побледнела? – виновато, со слезами в голосе, забормотала Катюшка. – И так уж краше в гроб кладут. Даже пока ты была в беспамятстве, так рвало тебя, что страшно смотреть было… Погоди-ка, давай лучше кликнем Маланью – пускай с чайком поторопится. А тебе бы еще молочка. Попьешь, отдохнешь – потом и побеседуем.

Она сунулась к двери, но Алена успела поймать подругу за руку. Губы снова отказались ей служить, однако Катюшка без труда прочла в отчаянный вопрос и хмуро, неохотно молвила:

– Hе стоило тебе этого говорить, конечно, однако коли так вышло… Ну, словом, этот, дикий твой, не проснулся. Как уснул, так и…

– Нет, нет, – прошелестела Алена. – Он выпил много этого зелья, куда больше, чем я! Он еще проснется!

Катюшка покачала головой, с жалостью глядя на нее.

– Ох, нет, нет… царство ему небесное, бедняге! Уже часа через два после того, как вынесли вас обоих из клетки, заметили, что он не дышит. Хорошо умер, тихо, упокой господи его душу!

Алена неподвижно смотрела на Катюшку, но видела не ее. Перед ней в зыбком мареве плыло-качалось лицо со страдающими светлыми глазами, дрожали в непривычной улыбке губы, заскорузлая рука неуклюже гладила ее волосы… и звенел в ушах собственный слабый, затухающий голосок: «Как у котика-кота колыбелька золота…»

Заснул и не проснулся. Может быть, это и к лучшему. В кои-то веки Мишка уснул счастливым сном. Пусть же с миром он спит!

Рука ее взлетела, чтобы сотворить крестное знамение, – и упала. Ох, боже мой! Если правда то, что сказала напоследок Ульяна, значит…

Катюшка сочувственно покивала, увидев слезы на глазах подруги и снова без труда прочитав ее мысли:

– Вот, вот. Выходит, что все к лучшему. Ну сама посуди: ежели это правда, каково графу Дмитрию Никитичу пережить, что внук его – не зверь, не человек, а чудище не знай какое?! Это же не радость – горе горькое, беда лютая! А теперь, конечно, похоронят его по чину, в Богдановском имении на Нижегородчине, так что, хоть по смерти, обретет он честь рода своего.

– Погоди, – затрясла головой Алена, которой на миг показалось, что подружка начала заговариваться. – Да не слова не молвила Ульянища, будто Мишка – внук какого-то графа. Она говорила, что он мне брат! А ведь я…

Глаза Катюшки вдруг сделались огромными – больше и не бывает!

– Да ты что же, мать моя? – шепнула она страшным шепотом. – Ты что же, и не знаешь ничего?! Не знаешь, что…

Звук открываемой двери прервал ее.

– Погоди, Маланья, не до тебя! – с досадой замахала руками Катюшка – и слова замерли на ее устах.

Это была не Маланья. В комнату быстро вошел высокий статный человек лет шестидесяти с волосами такой величавой, серебристо-белой седины, что они казались напудренными. У него были необычайно яркие голубые глаза, которые оживляли и молодили строгое, тонких очертаний лицо, казавшееся почти суровым от темных теней, ибо одет он был в черное. Человек этот, очевидно, привык сдерживать чувства, так напряжен был его твердый рот, однако слегка вздрагивающая щека и странно, влажно блестящие глаза выдавали его волнение.

Он замер, неотрывно глядя на Алену, а потом вдруг протянул к ней задрожавшие руки, слабо воскликнув:

– Иринушка! Аленушка! Ты ли это, дитя дорогое?

– Я… я вас не знаю, сударь… – почти в ужасе пробормотала Алена, одной рукой приглаживая растрепанные волосы, а другой натягивая на полуобнаженную грудь одеяло.

Она смущенно отвела глаза от пристального взора незнакомца и только сейчас заметила то, на что не удосужилась обратить внимания прежде, ошарашенная появлением Катюшки и самозабвенно увлеченная разговором с ней.

Это был вовсе не знакомый ей дом Аржанова с его богатым, но строгим убранством. Покои, в которых она оказалась, нельзя было назвать иначе, как роскошными! Расписные потолки, белая с золотом лепнина, картины по стенам, балдахин над широчайшей, мягчайшей постелью, в которой среди кружев, бархата и шелка возлежала Алена… Это был дворец, едва ли не более роскошный, чем дворец Меншикова!

– Не пугайся, Аленушка, – ласково сказал незнакомец, от которого не укрылись овладевшие ею ужас и замешательство. – Ты у меня… у себя дома.

Алена недоверчиво покачала головой, пытаясь заслониться от его пристального взгляда, в котором сквозила такая щемящая, душераздирающая нежность, что заныло сердце. Чудилось, будто она жестоко обманула кого-то и теперь ее терзает совесть.

– Нет, нет, сударь… вы ошибаетесь, – залепетала она, бросая отчаянный взгляд на Катюшку, скромно стоявшую в сторонке. Странно: у нее точно так же блестели глаза, как у незнакомца. И Алена с изумлением поняла, что настало редкое мгновение, когда Катюшка позабыла о себе и всецело озабочена судьбою подруги.

– Алена, – сказала она дрогнувшим голосом, – ты послушай, что скажу. Это – граф Дмитрий Никитич Богданов. Двадцать лет назад была у него дочь, Ирина. И вот однажды сбежала она из дому, да не одна, а с молодым конюхом, который по сердцу ей пришелся.

– Не зря говорено: держи деньги в темноте, а девку в тесноте, – виновато развел руками граф. – А я, вишь, много воли ей давал. После смерти жены она у меня на всем свете одна осталась – перечить ей силы не было. Однако уперся: замуж только за ровню пойдешь! Вот и…

– След Ирины затерялся бог весть где, – продолжила Катюшка. – Но ты, Алена, ты – две капли она! Первой это заметила Маланья, кормилица молодой графини, а когда мне показали портрет, с Ирины Дмитриевны писанный, я так и обмерла: ну вылитая ты, разве что глаза голубые!

– У меня нет сомнений, что ты внучка моя, – сказал Богданов уже спокойнее, однако улыбка его не утратила ласковости. – Скажи, что ты знаешь о матери?

– Ириною звали ее, это правда. И… она давно умерла.

Алена с трудом выговорила эти слова, боясь больно ударить доброго, исстрадавшегося человека, однако он только вздохнул:

– Сердцем я это давно чуял, да и Катерина Ивановна сказала…

– Ну да, я все рассказала, что про тебя знала, – вмешалась Катюшка, – и что матушка твоя погибла, и про братца меньшого, и про отца, который травы брал.

– Он мне не отец, – перебила Алена. – Отца своего я не ведала. А Надея Светешников просто…

– То есть почему это – не отец? – возмущенно спросил граф. – Ведь с этим самым Надеей и сбежала Ирина из дому! Как так – не отец?!

Алена прикрыла глаза. О господи, ну сколько можно оставаться такой глупой? Учит, учит ее жизнь… Правильно говорила Ульянища: «Дурой ты была – дурой и помрешь». С чего, с какой радости Алена так безоговорочно уверовала в ее лживые слова, рассчитанные лишь на то, чтобы уязвить побольнее? И теперь она мысленно просила прощения и у отца, такого всегда доброго, бесконечно доброго, и у матери, забытый образ которой вдруг на диво четко вырисовался перед нею: голубые глаза, улыбка нежных губ, легкие льняные завитки вокруг высокого лба, – и малое дитятко на ее руках. Но об этом не только говорить – даже думать сейчас было невозможно, больно, а потому Алена посмотрела прямо в глаза Богданова и сказала только:

– Он ее бесконечно любил. Они были счастливы, всегда счастливы!

Дмитрий Никитич опустил голову, и голос его зазвучал сдавленно, глухо:

– Tы меня не кори. Кабы знать наперед… кабы кто разложил предо мной эту самую Книгу судеб, да открыл нужную страницу, да смог бы я прочесть, что ждет Ирину из-за моей неуступчивости, что меня самого ждет… я согласился бы на этот неравный брак без раздумий! Но разве я знал, что так все станется? Что она сгинет безвестно, а я жизнь проживу один, как божедом? Кабы не Егор…