Красавица некстати - Берсенева Анна. Страница 28

Вера смотрела на Кирилла, вот такого, неузнаваемого, и ее охватывала жалость. Он был так растерян от непонятного чувства, которого прежде в себе не знал и которому не знал даже названья! У него даже волосы, безупречно подстриженные, растрепались – ну конечно, он ведь то и дело ерошил их растопыренными пальцами. И качели, как только с них встала Вера, он то и дело дергал за длинные цепи и неизвестно зачем раскачивал. Он был похож на растерянного ребенка, который вдруг столкнулся со взрослым качеством мира.

– Я тебе верю, Кирилл, – уже без насмешки сказала она. – Но все равно ничего не понимаю.

– Извини. – Он как-то встряхнулся и стал почти похож на себя обычного. – Я в самом деле несу какую-то невнятицу. В общем, возможно, это всего лишь пресловутый кризис среднего возраста. Правда, я считал, он наступает пораньше, и думал, что меня эта напасть благополучно миновала. Выходит, нет. Или дело в чем-нибудь другом – не знаю. Да и неважно, как это называется. Я вдруг понял, что у меня одна жизнь. Одна! Ты понимаешь? И в ней, в этой моей одной жизни, я не проведу ни единой ночи в бессоннице из-за того, что какая-то женщина стоит у меня перед глазами, всего меня заполняет собой и не дает уснуть. Я как раз ночью об этом и подумал. Третьего марта, я точно помню ту ночь. – Глаза у него странно блеснули, тень пробежала по лицу. – Был сильный ветер, сосны скрипели, а остальные деревья стучали голыми ветками, как будто в ознобе. Я очень ясно все это помню, потому что… Меня обуял какой-то смертный страх. Я понял, что моя жизнь не просто идет, а…

– А проходит? – тихо спросила Вера. – Жизнь не просто идет, а проходит?

– Может быть, я подумал какими-то другими словами, но мысль была именно такая, да. Я понял, что до сих пор не знаю в жизни чего-то такого, без чего ее можно считать как бы и небывшей. И, возможно, никогда уже не узнаю. Это в самом деле было страшно, Вера. Я хотел тебе позвонить, попросить, чтобы ты приехала. А потом… Потом я понял, что не хочу тебя видеть. Прости, но это было так. Я понял, что твой приезд ничего не изменит. Что этот страх не уйдет от того, что ты будешь рядом. Потому что ты… не та женщина, которая способна всего меня заполнить собой. Мне с тобой всегда было хорошо и приятно. Но тут уж, знаешь ли, стало не до таких мелочей, как приятность. И я тебе не позвонил. Напился виски до беспамятства и уснул. То есть не уснул, а просто отключился. Утром тот острый страх, конечно, прошел. Тем более похмелье… Но внутри, тупой, ноющий, он остался. Избавиться от него было невозможно. Да что там избавиться – его даже скрыть было невозможно.

– Я его в тебе не замечала, – сказала Вера. – Третьего марта, ты говоришь? А сегодня десятое июня. Я три месяца ничего такого в тебе не замечала.

– Ты и не могла его заметить, – усмехнулся Кирилл. – Все дело именно в этом, Вера. Что ты не могла заметить во мне такие вещи. А он меня мучил и мучил, пока… Пока я не встретил эту женщину. Может, с ней мне будет хуже, чем с тобой. Даже наверняка хуже. Она… В общем, с ней нелегко. Но того страха с ней нет. И бессонница из-за нее постоянная. – Кирилл улыбнулся, снова словно бы не Вере, а только себе. И тут же спохватился: – Прости.

– Мне не за что тебя прощать, – помолчав, сказала Вера. – Ты все делаешь правильно.

Наверное, надо было сказать ему что-нибудь еще. Все-таки они провели вместе год, и на прощанье можно было найти какие-нибудь добрые слова. Кирилл ведь нашел их для нее – сказал, что ему было с ней хорошо, еще что-то в таком роде… Но Вера не находила в себе никаких слов. Это не было равнодушием, не было отчаянием. А что это, она не знала.

Она взяла с качелей свою сумку и пошла по посыпанной гравием дорожке к воротам. Она не бежала и не переставляла ноги с трудом – просто шла, и все. Она не ожидала, что Кирилл ее окликнет – ей это было не нужно. Он и не окликнул, хотя, Вера чувствовала, смотрел ей вслед. Они оба всегда делали то, чего ожидали друг от друга, и теперь, при расставании, это не изменилось.

Правильно, что он не ожидал от нее слез. Расставание с мужчиной не могло быть причиной ее слез, Вера всегда про себя это знала.

«Нутро крестьянское, суровое, – отрешенно, как о посторонней, подумала она. – Хорошо это, плохо – не поймешь. Но уж что Бог дал».

Глава 16

– Тринадцать, – сказал Акалович. – Тринадцать, Игнат. Каждый десятый живой, значит. И мы с тобой тоже, значит, живые.

Он даже не сказал это, а прохрипел, медленно и вместе с тем как-то лихорадочно. Они стояли на берегу реки, проклятой этой Прони, и никому не было до них дела. Через час, даже через полчаса дело до них наверняка появится – командиру их штрафного батальона, который вроде бы живой тоже, смершевцам, еще кому-нибудь. И так уже было странно, что двое штрафников стоят как вольные на берегу реки, предоставленные сами себе. Скорее всего, никто из начальства просто еще не опомнился после страшного, сутки длившегося боя, во время которого река Проня несколько раз переходила от немцев к нашим и наоборот.

Да и не только начальство не опомнилось – то же самое Игнат мог бы сказать о себе. Если бы вообще мог сейчас хоть что-нибудь сказать.

Из роты штрафбата, из ста тридцати человек, в живых осталось тринадцать. И он в том числе. Это еще надо было осознать. Или лучше не осознавать? Вон Акалович пытается это сделать, и в глазах у него плещется безумие.

– Дядька… – вдруг услышал Игнат. – Дядь, хлеба дайте.

Он обернулся так резко, словно следом за этими словами должен был последовать выстрел или удар. Голос, произнесший их, был мальчишечий, совсем детский. Но еще секунда, и Игнат выстрелил бы прямо на этот голос из трофейного немецкого автомата.

К счастью, он вовремя опомнился. Бой за речку Проню научил его тому, что вовремя – это меньше секунды.

Перед Игнатом и Акаловичем стоял мальчишка лет десяти. Наверное, он вылез из прибрежных кустов, которые были опалены взрывами прежде, чем успели зазеленеть. Вид у мальчишки был деревенский, отмеченный к тому же всей неухоженностью войны: ноги, босые несмотря на апрельский холод, покрыты цыпками, волосы отросли так беспорядочно, что в измазанном пороховой гарью лице появилось что-то дикарское, вместо одежды – непонятного цвета лохмотья… Тон, которым он просил у солдат хлеба, был жалобный, но смотрел он при этом волчьим, совсем не жалким взглядом. Видно, голод его оказался сильнее страха от только что умолкнувшего боя. А может, и не знал он уже никакого страха ни от чего…

«Маугли, – подумал Игнат. – Того и гляди волчица-мать из кустов за ним выйдет».

Книга про Маугли была первой книгой, которую он прочитал по-английски. Он купил ее у букинистов на Никитском бульваре, потому что Ксения сказала, что она хороша для изучения языка – литературна и вместе с тем увлекательна. Как странно, что это вспоминается сейчас – на берегу смертной речки, у обугленных взрывами кустов…

– Чего молчишь, Игнат? – не обращая внимания на мальчишку и даже не глядя в его сторону, произнес Акалович. – Живые мы с тобой, говорю. А ты – будто и ничего. Вот же нутро у тебя суровое!

– Обыкновенное, – сказал Игнат. – Крестьянское. Успокойся, Коля. Ты живой. Успокойся. – И, повернувшись к мальчишке, спросил: – Местный?

– Ага, – кивнул тот. – Вон деревня моя. Была.

Деревню возле леса в самом деле можно было считать уже не существующей. После артобстрела она обозначалась на местности лишь курящимися вместо домов дымами.

– Мать жива?

– А кто ж ее знает? Немцы в Германию угнали. Осенью еще. Дядь, хлеба дайте. Я правда тутошний. Алексей Гайдамак. Леха. Кого хочете, спросите.

Он произнес это так, словно имя должно было служить залогом порядочности или надежности. Да у него и не было ведь ничего, кроме имени.

– Сейчас найдем тебе хлеба, Алексей, – сказал Игнат. И, снова обернувшись к Акаловичу, приказал: – Вставай. Хватит.

Акалович не обратил на его слова никакого внимания. Он сидел на мокром прибрежном песке и раскачивался из стороны в сторону, как китайский болванчик. Можно было бы подумать, что это контузия, если бы он не слышал отчетливо все, что ему говорили.