Ловец мелкого жемчуга - Берсенева Анна. Страница 42
Ножная швейная машинка была покрыта белой салфеткой с кружевами. Кружева назывались «подзоры» – Георгий с детства запомнил это красивое, распевное слово. На машинке стояла хрустальная ваза, единственная в доме ценная вещь, подаренная матери к тридцатилетию работы на фабрике. Раньше эта ваза стояла на буфете, а машинка всегда была открыта, и видно было, что хозяйка постоянно занята шитьем.
– Не шью больше, Егорушка, – сказала мать, проследив его взгляд. – Совсем плохие стали руки, пальцы скрючило. Раньше только ноги болели, а теперь и руки вот… Артрит – подагра по-старому. Пока хоть ложку в руках держу, а что дальше будет? С каждым днем все хуже, год пройдет – и инвалид.
Он молчал, не зная, что сказать. И что вообще можно было сказать на это? С тех пор как он помнил себя хоть и не взрослым, но и не маленьким, Георгий знал, что на помощь матери ему рассчитывать не приходится. Не такая у него всегда была жизнь и не такие стремления, чтобы мама могла хоть чем-то помочь ему… Но только теперь он вдруг с мучительной отчетливостью понял, что помощь нужна ей самой, – и растерялся, потому что ничего у него не было для такой помощи ни сейчас, ни в обозримом будущем.
– На пенсию пойду, – сказала мать. – Это, может, еще и лучше будет. Зарплату-то по скольку месяцев не дают, а пенсию людям вовремя приносят. Огород есть, с голоду не помру. Лекарства вот только дорогие… Ну, что про меня говорить! Ты про себя расскажи, сыночка, у тебя-то какая жизнь?
Кому-то другому он на этот вопрос не сумел бы ответить, но мать интересовали простые вещи: как он учится, что кушает, с кем дружит, не выпивает ли, есть ли у него девушка… И Георгий стал рассказывать о себе так, как рассказывал бы о мальчишке. Он чувствовал: матери нравится именно то, что он говорит о каких-то невзрослых вещах – об отметках, лекциях, преподавателях, – и она поэтому может считать его маленьким.
Он рассказал о летней киноэкспедиции, и мать сразу спросила:
– Может, он тебя на постоянную работу возьмет, итальянец этот? Ты попросился бы, Егорушка. Люди есть люди, только то помнят, что самим надо, а про тебя-то и не догадаются, пока сам не скажешь.
Она и на другие его новости говорила что-нибудь такое же простое, житейское, бесхитростное, никакого отношения не имеющее к той жизни, которая была у него теперь.
– Пойду пройдусь, мам, – сказал он наконец, немного устав от такого разговора. – По морю соскучился.
– Гляди, осторожно там, – напомнила она; Георгий улыбнулся. – Далеко не заплывай, глубоко сейчас. Ветер низовой был, полный залив нагнало воды.
К морю он пошел дальней дорогой – по старинной Каменной лестнице, все сто сорок две ступеньки которой пересчитал не раз и не два; мимо солнечных часов – по ним он учился определять время, и рядом с ними ему назначила первое в его жизни свидание Соня Герцева из параллельного класса, шестого тогда, что ли… По дороге он еще зашел в Городской сад, заглянул на пятачок, где раньше толпились по выходным торговцы книгами и где он купил в тринадцать лет Сэлинджера, потратив все деньги, накопленные на спиннинг.
Ничего этого было не вернуть, хотя и Сэлинджер стоял у него в комнате на полке, и Соня жила в соседнем доме. Да Георгию и не хотелось ничего возвращать – весь он рвался в будущее, как в море.
Конечно, он заплыл далеко, совсем далеко, там даже смеяться можно было, кувыркаясь в волнах, и никто бы не услышал. И плавал он так долго, как будто все тело у него высохло за этот год и вот теперь вода наполняла каждую клеточку его тела – наполняла его жизнью.
И это было последнее счастье, которое случилось с ним этой осенью.
Москва встретила Георгия таким унынием, какого он никогда не чувствовал в ней прежде. Впрочем, дело было, конечно, только в нем самом – это он впал в самое настоящее уныние. Но как в него было не впасть, если он до сих пор холодел от мучительного стыда, который испытал, когда просил у матери денег на обратный билет, а она совала ему побольше – «да на что ж ты жить будешь, сыночка?» – и он еле убедил ее, что сразу по возвращении начнет заниматься «очень денежным делом»…
Да еще и погода выдалась такая промозглая, словно не было на свете ни бабьего лета, ни какой-нибудь там золотой осени, которая, наверное, являлась стереотипом, но стереотипом приятным.
К началу учебного года Муштаков из Америки не вернулся, и неизвестно было, вернется ли хотя бы ко второму семестру. Говорили, что его курс уже передали бы кому-нибудь другому, но не решаются портить отношения с мэтром и поэтому подождут до весны.
Узнав об этом, Георгий с удивлением почувствовал, что ему эта новость почти безразлична. Та неприкаянность, которую он вдруг ощутил у себя внутри, уже не могла усилиться какими-то внешними событиями.
Не усилилась она и когда деканатская Лидочка мимоходом спросила его, встретив в коридоре:
– Турчин, ты хоть знаешь, что тебя вообще-то отчисляют уже? Когда сессию будем сдавать? Или ты теперь в Италию собираешься?
Георгий не знал, что ей сказать.
– В Италию не собираюсь, – ответил он.
– Ах, как зелен нынче виноград! – засмеялась Лидочка. – Ладно, зайди, возьми направление на пересдачу. – Она смешно вздернула подбородок и стрельнула голубыми глазками. – И на занятия еще не ходишь, вот нахал!
Ходить на занятия действительно получалось не всегда. Федька развил бурную активность в поисках самых разных квартир – и коммуналок под расселение, и однокомнатных в спальных районах, и приличных в сталинских домах. Все это, как он объяснил, надо было иметь наготове к тому моменту, когда объявятся клиенты. И все это надо было искать по объявлениям, и проверять по документам, и смотреть на месте… А не участвовать в этом Георгий уже не мог хотя бы потому, что Казенав выдал ему деньги вперед, объяснив:
– Рыжий, какой смысл, чтоб ты с голоду вмэр, пока стоящий клиент найдется? Так что бери гроши, не стесняйся. Это ж не благотворительность, ты их своими ногами отрабатываешь. Но только уж ноги в руки, по-другому никак.
И Георгий ходил, искал, смотрел, проверял по документам и думал: «Что ж, все одно к одному – и Муштаков, и варианты эти… Как есть, так и есть. Сколько можно перед собой притворяться?»
Большую часть денег он отправил матери, но, хотя осталось у него совсем мало, не ощущал нехватки. Оказалось вдруг, что ничего ему в общем-то не надо… И это тоже было частью того чувства, которым он был охвачен.
Уныние мешалось в его душе с растерянностью, и он часто думал о Марфе, как всегда почему-то думал о ней, когда не знал, как поступить в какой-нибудь простой житейской ситуации. Но сейчас он совсем не понимал, что она сказала бы ему, что посоветовала бы. Да и посоветовала ли бы еще хоть что-нибудь! Может, просто усмехнулась бы, повела плечом и сказала бы читать Чехова.
Вот Федька – тот объяснял дело просто:
– А что такого особенного происходит? Непруха, Жорик. Бывает! У тебя одного, что ли? У меня тоже, между прочим, один в один с тобой. Ладно, прорвемся!
Но под словом «прорвемся» Федька понимал нечто такое, что для Георгия прорывом, по большому счету, не было: долгожданного клиента, например.
Видимо, именно из-за общей жизненной непрухи Георгий зашел в деканат в такой момент, хуже которого трудно было выбрать.
Он сразу увидел Марию Самойловну, которая разговаривала о чем-то с женщиной, стоящей спиной к двери, и этого одного было достаточно, чтобы ему захотелось немедленно выйти. Георгию было непонятно и неприятно то, что Марфина мама всегда смотрела на него, как на насекомое – полупрезрительно, полуравнодушно.
Ее собеседницу он узнал не сразу, а когда узнал и попятился к двери, та уже обернулась… За лето Регина похудела, подстриглась ежиком, перекрасилась из блондинки с брюнетку, поменяла очки с круглых на узкие – и сделалась от этого так убийственно элегантна, и вид у нее стал такой самоуверенный, что при одном взгляде на нее становилось понятно: эту женщину просить о чем-то бесполезно.