Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 15
– Очень красиво! – хмыкнул Сидоров. – Особенно зимой. На тебе еще жиру столько не наросло, чтоб зимой в киоске сидеть. А ночевать где собираешься, под прилавком? В общем, не выдумывай, Маруся Климова. Работа у нас всегда найдется. Ласкин как раз ассистентку искал. Если не нашел еще, я тебя к нему и пристрою. Жить пока можешь здесь, а там видно будет. Осмотришься, разберешься. Время у тебя теперь быстро пойдет.
Он оказался прав: два месяца, которые Маруся жила в клоунской гардеробной и работала ассистенткой у фокусника Ласкина, не просто прошли, а пролетели, и не просто быстро, а стремительно.
Поэтому ее уже и не удивлял огонек воодушевления, который загорался в глазах акробатов при словах «флик-фляк» или «сальто-мортале». Однажды, мельком увидев себя саму в блестящем зеркальном сосуде, который она готовила к выходу фокусника – тот появлялся на арене прямо из этого большого кувшина, а кувшин, в свою очередь, появлялся из клубов разноцветного дыма, – Маруся заметила и в своих глазах точно такой же огонек. Это был самый настоящий, самый главный огонек цирка, его средоточие и магнит. Именно по такому огоньку цирковые безошибочно узнавали друг друга.
Ласкин был иллюзионистом и престидижитатором. Это замысловатое сочетание значило, что он показывал и фокусы сложные, с дорогой аппаратурой, и еще более сложные, но такие, которые требовали не аппаратуры, а ловкости рук и вдохновения. Вторые нравились Марусе гораздо больше. Правда, может быть, она просто ревновала Ласкина к другой его ассистентке, Зине, которая работала с ним на манеже во время иллюзийных фокусов. Трюк с Зиной был самым красивым в ласкинской программе. Над манежем появлялся огромный шар, опускался на ковер, из него выходила Зина в переливающемся ослепительными блестками купальнике и тут же вновь поднималась в воздух, теперь уже без шара, подчиняясь только движениям рук Ласкина. И пока она парила над манежем на высоте метра, из блесток на ее купальнике били вверх разноцветные фонтанчики... У Маруси сердце замирало каждый раз, когда она видела этот номер! Но, конечно, о том, чтобы в нем участвовать, не могло быть и речи. Здесь-то уж точно нужна была не просто женщина, а настоящая красавица, и фигура у нее должна была быть именно такая, как у Зины – совершенная и манящая.
Но вообще-то Марусю завораживали все подряд ласкинские трюки, даже те, про которые она знала, что они делаются самым нехитрым образом. Вот он, например, выходил на манеж с двумя огромными веерами, открывал их, и над ними начинали порхать легкие бабочки. Ласкин вообще был точен в движениях, а в эти минуты двигался по манежу прямо-таки с кошачьей грацией, то широко взмахивая веерами, то опуская их. Играла музыка, и, повинуясь то ли музыке, то ли движениям его рук, то ли общему трепету, которым был пронизан сам воздух манежа, бабочки летали и летали над веерами... Секрет этого фокуса был настолько прост, что Маруся даже сама проделывала его втихомолку: надо было всего лишь правильно закрепить на веерах две прозрачные лески. Но красота получалась такая, что и знать не хотелось никаких секретов.
Ласкин вообще умел завораживать, и не только Марусю, которая, как он, посмеиваясь, говорил, вообще готова была верить в сказки, но и огромный зал, в котором, по его же словам, было больше скептиков, чем романтиков.
– У нас Чулпатов знаменитый когда-то работал, бегемотов дрессировал, так его прямо из зала знаешь что однажды спросили? «Хотелось бы знать, какая съедобность у ваших животных». Вот и пройми таких любознательных, – усмехался Ласкин. – Это не твои наивные глазки удивлять!
Маруся вовсе не считала себя наивной, но, когда Ласкин выходил на арену, она была готова согласиться с любым его утверждением. Особенно когда он голыми руками доставал прямо из воздуха двенадцать зажженных свечей или подбрасывал вверх разноцветное конфетти, которое застывало над ним удивительными объемными картинами – дворцом, лесом, девичьим лицом...
Ей нравилось в цирке все, она сразу стала здесь своей и не могла уже даже представить, как жила без всего этого. Будь ее воля, она и на улицу не выходила бы. Да, собственно, у нее и не было особой необходимости куда-нибудь выходить. И домой, когда заканчивалось представление, ей тоже не надо было торопиться. Поэтому она и участвовала во всех посиделках, которые то и дело возникали в какой-нибудь из цирковых гардеробных. Вот как сегодня у Сидорова.
Задумавшись, Маруся пропустила момент, когда с флик-фляков и сальто разговор перешел на Бориса Ласкина.
– Да он точно гипнотизер, – убежденно сказал Гена Козырев. – Вон, Маруська как в рот ему смотрит! Как удаву какому-нибудь.
– И ничего не как удаву, – обиделась за Ласкина Маруся. – И ничего не в рот. Просто у него творческие импульсы сильные, – добавила она, вспомнив, как называла такие вещи мама. – И энергетика. И вообще, он, он... настоящий маг, вот что!
Последние слова Маруся выпалила с глупым детским воодушевлением и, наверное, с таким же глупым выражением лица. Но она уже не обращала внимания на такие мелочи, как собственное лицо. Ведь Ласкин с его узкими, как у японца, глазами и улыбкой Чеширского кота в самом деле был магом, она нисколько в этом не сомневалась и была уверена, что это очевидно для всех.
– А водки-то мало взяли, – бросив короткий взгляд на Марусю и усмехнувшись, заметил Сидоров. – Предупреждал же, не только молодое поколение соберется, богатыри тоже будут. Нет, набрали кислятины, как на выпуск благородных девиц!
Марусе стало грустно. Она полюбила клоуна Сидорова, и ей было его жалко. Не требовалось быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что он попросту спивается. Конечно, Петр Иванович, выпив, никогда не буянил. Чтобы он не вышел на манеж, потому что был пьян, или, выйдя, не держался бы на ногах – такого тоже не бывало. И, наверное, когда он был помоложе, его привычка выпивать каждый день – с утра рюмочку-другую, часам к четырем еще стакан, а после вечернего представления, на ночь, уж всерьез, как положено, – не сказывалась на нем так заметно, как теперь, когда его годы приближались к пятидесяти. Но теперь он дряхлел так быстро, что даже за те два месяца, которые Маруся была с ним знакома, Петр Иванович изменился очень сильно.
– Водки сейчас еще принесут, – сказала Рина Кьярини. – Не волнуйся, Петя, мы про тебя помним. Подружка моя придет, из Театра современной пластики. У нее бойфренд богатый завелся – ну, он и принесет. Гоноратка говорит, он у нее не жадный.
– Спасибо, Ирочка, – растроганно сказал Сидоров. – Другая бы нотации читала, а ты заботишься.
– Хороша забота, – вздохнула Рина. – Зашился бы, Сидоров, а?
– А зачем? – пожал плечами Сидоров. – Чего ради мне себя этой тихой радости лишать? Если ради работы, так сама видишь, на манеже я как огурчик. А так, ради идеи... Нет такой идеи, Ирочка, а на нет и суда нет. Вот меня друг недавно попросил с его сыном поговорить: на иглу парень подсел. Я ему и так, и этак – лечись, мол. А пацан мне: от чего мне лечиться, дядя Петя? Я что, убиваю кого-нибудь? А что наркотики употребляю, так это не болезнь, а моя личная жизнь. И кто сказал, что так жить хуже, чем как одноклеточные живут – машина, дача, тряпки? Вот у Мишки, другана моего, дочка родилась – ему, я понимаю, надо с иглы соскочить. Или Ольге – ей работу классную предложили. А мне зачем?
– Это он сказал или ты говоришь? – уточнила Рина.
– Он. А я со своей стороны присоединяюсь.
Сидоров говорил так спокойно и его доводы выглядели так логично, что Маруся не нашлась бы, что возразить, хотя точно знала: в словах Петра Ивановича есть какая-то неточность, и эта неточность в них главнее, чем логика. Правда, никто и не ждал от нее ни возражений, ни догадок.
У Рины в сумке зазвонил телефон.
– Они, они, теть Катя, – сказала Рина, откинув серебристую крышечку. – Я не буду спускаться, ладно? Ага, Ковальская Гонората Теодоровна. Ну, полька потому что, ничего особенного. Конечно, с парнем пропускайте, а как же! Ладно... Ага... Не забуду, теть Кать! – засмеялась она и кивнула Сидорову: – Сейчас водка прибудет.