Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 36

Касьян Романович ушел сразу после ужина. Прощаясь, он сказал матери:

– Неудобно как-то до росписи ночевать, все-таки ребенок дома... Ничего, Наталка, у нас с тобой еще много ночей впереди!

В его голосе прозвучало трогательное смущение.

После ухода жениха мать быстро убрала со стола и завозилась на кухне, громыхая посудой. Когда она затихла, Тоня заглянула туда и увидела, что мать заворачивает остатки ветчины в газетный лист.

– Ты... прямо завтра с ним уезжаешь? – спросила Тоня.

– А ты бы рада и ночью мать в белый свет выпереть! – зло бросила та. – Вот что, Тонька. Мы с тобой не чужие, реверансы нам одна перед одной приседать ни к чему. В гарнизон этот поганый я не от любви большой еду. А потому что мужики бесхозные на дороге не валяются. После такой-то войны! Он вдовец бездетный, жалованье хорошее. Уж не знаю, какой он там капитан, а дома, я присмотрелась, характер такой, что с его веревки можно вить. И ты мне в том Мурманске без надобности. Хватит, что родила тебя сдуру да потом тринадцать лет с тобой мучилась. Чего вылупилась? – поморщилась она. – Конечно, сдуру, а как еще? Думала, с ребенком-то оно надежней будет. Куда, мол, он меня с квартиры денет с ребенком, папаша твой? Знала б, что война начнется и убьют его, разве б стала дармоедку себе на шею сажать? Если б не ты, я бы, может, за московского какого вышла. А так спасибо, что в Мурманск берут, не всякий захочет падчерицу кормить. Ну, насчет «кормить» ты особо губу не раскатывай, – тут же добавила она. – Про пенсию это я так сказала, чтоб жениха не напугать. Мол, деньги у девки есть, лишним ртом не будет. А так-то куда тебе такие деньжищи? Пенсию я на Мурманск переведу и, сколько надо тебе, высылать буду. А много тебе не надо! – В ее голосе мелькнули знакомые угрожающие нотки, от которых Тоне всегда хотелось зажмуриться и заткнуть уши. – Ты тут не на гульки остаешься, а квартиру сторожить. Мне же выписаться придется, – нехотя добавила мать. – Гарнизон-то военный, абы кого не впускают. Супруга, значит, прописывайся как положено. Ну, в нашем-то домоуправлении я кого надо подмазала, но все равно глаз да глаз нужен. Вон хоромы какие, а люди чужого не упустят. Смотри, чтоб сюда ни одна живая душа не сунулась!

– Кому надо к тебе соваться? – усмехнулась Тоня. – Квартира эта... Как заговоренная.

– Гляди-ка, как запела, – прищурилась мать. – Я еще за порог не ступила, а она уж хозяйкой себя почувствовала! – Она неторопливо сделала два широких шага через полкухни и отвесила дочери хлесткую пощечину. Тоня молча закусила губу. – Ты мне эти отцовские замашки брось. Барыня нашлась! Мало я тебя лупила, все фанаберия в голове гуляет! И жаловаться никому не вздумай – мол, малолетнюю одну бросили. А то сдам в интернат, тогда узнаешь. И бывают же такие, которые выблядков этих сами рожать хотят, – с недоумением произнесла она. – Женишок мой туда же: деток, говорит, люблю. Во ему, а не деток! – Мать свернула фигу. – Я теперь не дура, жизнь свою гробить. Ладно, тебя мои дела не касаются. Спать иди.

Не глядя на мать, Тоня вышла из кухни. Но в свою комнату не пошла: ее била мелкая дрожь, и она не представляла, как смогла бы сейчас заснуть. Стараясь не звякнуть замком, она открыла дверь и выскользнула из квартиры.

Ясным апрельским вечером на улицах было людно. Казалось, вся Москва гуляет по тротуарам под высокими весенними небесами. Из сада «Эрмитаж» доносились звуки вальса, такие же прозрачные, как эти зеленоватые городские небеса. На углу улицы Чехова и Садового кольца лоточник продавал мороженое с лотка-«баянчика», рядом стояла очередь за газировкой. Взрослые смеялись, как дети, и, как дети же, просили мороженщика положить им шарики разного цвета, а газировщицу налить воды с двойным сиропом.

Словно сомнамбула, Тоня брела по улице, то и дело сталкиваясь со встречными. Никто, впрочем, не сердился на девчонку с тоненькой, болтающейся на затылке косичкой. Замечталась, с кем не бывает! Что же еще делать девочке в такой вот весенний вечер, если не мечтать о будущем счастье?

То, что происходило сейчас у нее в душе, меньше всего можно было назвать мечтаниями. Хотя ведь это, именно это, тайно мерцало в ее самых осторожных мыслях: что мать каким-то чудом вдруг исчезнет из ее жизни. Но надеяться на это всерьез, Тоня понимала, было невозможно. Скорее можно было себе представить, что исчезнет все вокруг, весь город провалится бесследно, чем куда-нибудь денется эта грубая, застящая жизнь глыба, которая почему-то называется ее матерью.

И вот это произошло, вернее, вот-вот это должно было произойти, а Тоня все не могла поверить, что это правда.

«А вдруг он передумает? – чувствуя, как холодные мурашки бегут по спине, думала она. – Или вдруг с ним что-нибудь случится? Под трамвай попадет, без ног останется... Она же тогда его, конечно, сразу бросит!»

Она не заметила, как вышла на улицу Горького и, зачем-то повернув направо, оказалась в Брюсовом переулке. Здесь было безлюдно. Тихо шелестели деревья – только в вершинах, самыми тонкими ветками; поблескивали в свете редких фонарей крупные, лопнувшие уже от живой весенней силы почки.

Почти в самом конце переулка светилось узкое окошко и темнел невысокий купол церкви. Тоня подошла, поднялась на крыльцо. Она никогда не была в церкви и даже не представляла, что туда можно зайти. Зачем? Она не то что не верила в Бога, просто вообще ни о чем таком не думала. Конечно, она была пионеркой, и в школе часто говорили о вреде религии. Но внешняя, а особенно школьная жизнь проходила через Тонину душу не задерживаясь. Может быть, потому, что слишком разительно отличалась от той жизни, которой она жила вне школы и которая въедалась в самое ее нутро.

Ее поразил церковный полумрак – он состоял не из тьмы и света, а из одного только света. Это был какой-то особенный свет, золотой, мерцающий неяркими, живыми огоньками свечей. Откуда-то сверху доносились высокие голоса, тянувшие непонятную, но красивую песню. Тоня остановилась у двери, глядя в спины молящихся старушек и не решаясь пройти дальше. Прямо перед ней была икона, с которой на нее печально смотрела женщина с небывало большими глазами и узким лицом.

– Поставь, деточка, свечку Богородице, – услышала Тоня рядом с собой старушечий шепот. – Страстная пятница сегодня, она по сыночку своему скорбит и твое горе услышит.

– А... где свечку взять? – неожиданно для себя спросила она, вглядываясь в сморщенное личико старушки.

– Да вон там, у дверей продается.

Тоня сразу смутилась: денег у нее не было. Мать даже в магазин ее никогда не посылала, ходила сама – боялась, что она какой-нибудь хитростью оставит себе сдачу.

– Нету денежки? – догадалась старушка. – Ну, возьми мою свечку. Бери, не стесняйся, дело Божье. Помолись, Матушка и от горя избавит, и счастье пошлет.

Тоня хотела сказать, что матушке не до нее, но догадалась, что старушка, наверное, имеет в виду не ее родительницу, а Богородицу на иконе. Взяв у старушки тоненькую свечу, она подошла поближе и снизу заглянула в эти невозможные глаза. И почувствовала, что жесткий комок, весь вечер стоявший в горле и в груди, словно плавиться начинает – так же, как воск зажженной свечи, которую она поставила перед иконой среди других таких же свечей.

То, что горячей волной разлилось у нее внутри, не было счастьем. Она просто почувствовала, что растворяется в этом теплом воздухе, в этом мерцающем свете, в этом печальном взгляде с иконы и в этих чистых голосах, звучащих сверху... Она не чувствовала больше ни одиночества своего, ни своей ненужности, но не оттого не чувствовала, что перестала быть одинокой или сделалась кому-то нужна, а совсем по другой причине: она словно влилась во что-то огромное, не состоящее из отдельных частей, а единое, живое. Так капля дождя падает в реку, переставая быть каплей и становясь всей водою, и дуновение ветра сливается со всем воздухом, и трепет одного листка соединяется со всеми звуками ночи.

Это не было счастьем. Это было что-то другое, чему Тоня не знала названия.