Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 67
Кастусь дернул вожжи; телега выехала со двора. Он проехал так близко от стоящей у опушки Тони, что она почти заглянула ему в лицо, разглядела сведенные брови, глубокую морщину между ними, белое стреловидное пятнышко у виска... Суровость в его глазах была та же, что и в голосе седой старухи.
«Да это же мать его, – догадалась Тоня. – Ну да, Базыль про таткину матку говорил, даже имя называл. Христина?»
Но тут же она перестала думать про старуху с суровым голосом и даже про его жену – перестала. Она думала только о том, что сегодня они уже точно не увидятся, и непонятно, увидятся ли завтра, ведь он не сказал ей, куда приходить и когда... Тоня не знала, что он говорит дома, когда каждый вечер, под самую темноту, уходит в лес, где она ждет его на поляне. Она знала только, что эти встречи всегда торопливы, кратки, что во время их он молчалив, невесел, но все равно страстен с нею.
Сама она ничего никому не объясняла, уходя на эти поздние свидания. Катя и без объяснений уже через неделю обо всем догадалась. Да и что можно было скрыть в деревне, где каждый человек, хоть местный, хоть приезжий, был на виду каждым своим помыслом и шагом?
– Смотри, Тонька, – сказала как-то Катя, глядя, как та причесывается перед тусклым хозяйским зеркалом. Тоня считала, что волосы у нее тонкие и бесцветные, но Кастусь любил перебирать их – говорил, они как речка в горсти, – поэтому она всегда распускала их по плечам, когда шла к нему. – Тебе-то что, ты как приехала, так и уедешь, а ему тут еще долго икаться будет. Бабы вам уже все косточки перемыли, знаешь?
– Не знаю.
– Ну так знай. Но это я тебе так, для общего развития говорю. Какое твое дело, что там дуры деревенские плетут! Ты насчет другого смотри... Знаешь, детей сколько у него? Мужик, видно, плодовитый. А тебе, я так думаю, в матери-одиночки рановато пока. Какие твои годы, еще сто раз замуж выйдешь! Я это к чему? Тут, говорят, бабка есть, по травам большая специалистка. Разные отвары делает. И чтоб выкидыш получился, и противозачаточные, для предусмотрительных. Хочешь, точнее узнаю?
Тоне тошно становилось от этих сочувственных советов. Она и прежде не относила себя к предусмотрительным людям – ей всегда казалось, что жизнь шире и глубже человеческой о ней догадки, – и уж тем более ничего не пыталась предусмотреть сейчас. Единственное, что она загадывала наперед: встретятся они сегодня только вечером или им удастся побыть вместе и днем, когда все бывает между ними иначе, не по-вечернему, не второпях?..
Работа командированных на торфяниках не была изнурительной. Вообще-то Тоня давно уже поняла, что людей здесь работает примерно раза в два больше, чем требуется. Потому и ритм их трудовой деятельности не был излишне напряженным. Незаметно уйти днем часа на два-три – не каждый день, конечно, но все-таки и не раз в неделю – было нетрудно. А еще ведь были выходные, когда и вовсе никто не следил за тем, куда она ушла днем и когда вернулась...
Днем она уходила на какой-нибудь из лесных покосов. Сенокос в Глуболье тянулся без перерыва почти все лето, косили сначала на обычных, а потом на заливных лугах, с которых весной поздно сходила вода и трава поэтому вырастала тоже поздно. К тому же все деревенские косили для своей скотины не только на отведенных участках, но и везде, где удавалось это сделать украдкой от колхозного начальства. Тоня не могла понять, почему нельзя косить для себя на лесных полянах, ведь трава там растет сама собою. Кастусь тоже не мог этого объяснить. Да она особо и не расспрашивала – гораздо важнее для нее было то, что каждый день он уходил на один из таких вот тайных лесных покосов. Для нее эти покосы в самом деле были тайными, не только потому, что о них не знало колхозное начальство.
За долгий, теплый, бесконечный август Тоня узнала все поляны, на которых он косил, растрясал, поворачивал и сгребал сено, а потом ставил стожки.
– И как ты в лесу не блукаешь? Городская же, – говорил он, когда она появлялась перед ним на такой лесной поляне. – А я думал уже, может, встретить ее, не найдет, может?
Иногда она не сразу выходила к нему, а, уже подойдя к покосу, смотрела из-за деревьев, как он работает. В широких движениях его рук, в свободном развороте плеч было так много завораживающей слаженной силы, что она могла бы смотреть на это бесконечно. Если бы не хотела поскорее не только увидеть, но и обнять его и если бы не знала, что он тоже хочет этого и ждет.
И весь лес, и эти маленькие, прогретые солнцем поляны дышали неторопливым покоем. И Кастусь тоже никуда не торопился во время дневных свиданий; тем они и отличались от вечерних. Страсти днем было, правда, не больше, потому что их взаимная страсть вообще не отмерялась большими или малыми частями, но было больше долгого любовного бесстыдства, которое бесстыдством обоим не казалось. Они дольше отдавали себя друг другу, дольше спрашивали друг друга без слов, какие движенья, сплетенья, соития особенно для них хороши, от чего то застывают, то взрываются друг в друге их тела.
После этого им всегда хотелось есть. Тоня сначала стеснялась такого своего неуместного аппетита, но потом ей понравилось обедать вместе с ним, сидя на скошенной увядающей траве или на уже подсохшем пахучем сене. Она приносила с собою хлеб, молоко, вареную картошку, ягоды, и они ели все это друг у друга из рук.
– Детинюсь я с тобой, – говорил Кастусь, проводя по Тониным губам сочной ягодой малины. – И смешно так, а хорошо...
А ей было от этого, наверное, еще лучше, чем ему. Потому что в этой общей еде, в этой тихой одинокой неторопливости она ясно чувствовала возможность общей, долгой, счастливой жизни. Она понимала, что это чувство только иллюзия, но ловила каждый ее проблеск и каждым таким иллюзорным проблеском дорожила сильнее, чем всей полнотой неумолимой правды.
И точно так же хорошо ей становилось, когда Кастусь рассказывал что-нибудь о своей жизни. Конечно, он рассказывал не обо всей жизни – они, не сговариваясь, обходили ту ее часть, которая была связана с его семьей, – а только о своей работе в школе. Но она была готова слушать об этом бесконечно, со счастливым замиранием сердца следя, как светлеет в это время его лицо, как уходит из глаз обычная суровость.
– Не только ж я все предметы могу вести, – говорил он. – В сельских школах все учителя так. Я педучилище в Гомеле заканчивал, нам и там про это говорили. Что, может, все предметы придется вести, и во всех классах разом. Ничего, мне нравится. А подумать, так ботаника и литература между собой связаны. Они ж про одно – про жизнь, так?
– Так.
Тоня хотела кивнуть, соглашаясь, но не могла. Ее голова лежала у него на коленях, и, рассказывая про литературу и ботанику, он гладил ее волосы. Они то и дело цеплялись за мозоли на его ладонях, и у Тони сердце заходилось счастьем от такой осязаемости его прикосновений.
Потом они сидели под стожком обнявшись и молчали, или целовались, тоже молча, или она спрашивала, как называется какой-нибудь сухой цветок, запутавшийся в жестких завитках его волос, и он называл этот цветок по имени, как человека...
И вот теперь Тоня стояла в одиночестве на опушке ночного леса, смотрела на его двор, где только что закончилась тревожная суета, и всю ее пронизывал холод, но не от лесной сырости, а от страха, что все это – одиночество на покосе, прикосновения его разогретых солнцем и работой рук – может больше не повториться.