Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 75

– Ты точно такой же, – улыбнулась мама; при этом она быстро провела одной рукой по Матвееву лбу, словно отвлекая его, а другой по уголку своего глаза, смахивая слезу. – Глупости говоришь, но так, что сразу успокаиваешь. И как вам это удается? Такое ваше дарование ермоловское!

– Я завтра утром приеду. – Матвей коротко обнял ее. – Перед работой. А потом уже после работы, ладно?

– Не надо так часто! – забеспокоилась мама. – Ты в выходные приезжай.

– Да у меня же все равно выходные в рабочем режиме, – улыбнулся он. – Вроде что-то налаживаться начало, учителя потянулись приличные, дети повеселели.

– Устаешь ты...

– Вообще не устаю. Все-таки Рита – ну, Лесновского сестра, которая меня на это дело сблатовала, – права оказалась. Это лучшее, что я могу делать.

– Как я рада, маленький, если бы ты знал! – Мама быстро поцеловала его в щеку рядом с подбородком. Чтобы дотянуться до него с поцелуем, ей не приходилось, как Антоше, вставать на цыпочки, но все-таки до его щеки она доставала с трудом. – Я же всегда понимала, что ты свою работу очень сильно должен любить. Как папа раньше. Он же из университета из-за нас ушел, и так мне это было тяжело... Думала, если ты свою работу будешь любить, то это как будто бы и за него тоже, – с легким смущением объяснила она. – Я, знаешь, даже боялась.

– Чего ты боялась? – не понял Матвей.

– Что ты в этой Азии останешься. Мне по письмам твоим казалось, что тебе там нравилось. Или нет?

– Не то чтобы нравилось, – пожал плечами Матвей. – Просто... Ну, у меня там было ощущение, что я занимаюсь небесполезным делом, – с таким же, как только что у нее, от излишней откровенности происходящим смущением объяснил он. – До определенного момента.

– До какого?

– Это долго рассказывать. Но когда он наступил, я сразу ушел.

– А теперь? – с опаской спросила мама. – Может, он опять наступит?

– Не наступит, – улыбнулся Матвей. – Теперь все по-другому. Куда тебя отвезти? – спросил он, когда они дошли до конца длинного больничного коридора.

– Никуда. Я здесь переночую, диван же есть в палате. Мне так спокойнее будет.

– До завтра тогда.

Лифт не работал – может, его просто отключали на ночь, – и Матвей пошел вниз пешком. Здесь, на лестнице, общее больничное уныние и тягость почему-то чувствовались сильнее. И глупый его страх усиливался тоже.

«Что же ты? – сердито сказал он Марусе. – Нет тебя и нет!»

Он вовсе не имел в виду, что ее нет сейчас рядом наяву. Наяву ее не было уже давно, почти две недели, но все это время она была с ним постоянно, он каждое мгновение чувствовал ее взгляд. А теперь, когда ему было так тоскливо и страшно в одиночестве, она вдруг исчезла!

Но как только он об этом подумал, как только рассердился на нее за это, она появилась снова.

«Ты же был занят, – словно оправдываясь за свое краткое отсутствие, сказала она. – Я здесь, здесь, не бойся!»

Он всегда боялся, когда она вот так, хотя бы ненадолго, исчезала. Метроном сразу начинал холодно постукивать в сердце. И Гоноратино пророчество про Кая без Герды становилось в такие минуты совершенно реальным.

«Права она была, Гонората, – думал Матвей. – Рыцарь без страха и упрека! Чуть что, сразу в морду. Или из пистолета пульнуть. И ты, – это он сказал уже Марусе, – тоже, наверно, подумала: игры в благородство, красивости дурацкие. Ты из-за этого не уходи», – попросил он.

Он в самом деле боялся, что она может уйти из-за каких-нибудь его мушкетерских выходок. С ней не могло быть ничего неестественного, вся она была правдой.

Она осталась – вышла с ним вместе на улицу. И потом, уже в машине, когда он ехал по ночному пустынному городу, все время ловил ее взгляд в водительском зеркальце. Как в тот вечер, когда забрал ее с троллейбусной остановки и, незаметно поглядывая на нее, посмеивался, что вся она такая перемазанная, как ребенок, без спросу наевшийся варенья.

Все-таки надо было подумать о чем-то отдельном от нее, чтобы она хоть на время исчезла. Он не мог ее не видеть, но слишком больно ему было видеть ее вот так, зная, что на самом деле ее нет; сердце иногда просило передышки.

«А правда, когда же я понял, что в армии не останусь? – вспомнил он. – Когда Сухроба убили? Нет, все-таки чуть позже».

Вообще-то ему не надо было особо напрягаться, чтобы вспомнить тот день. Он помнил любое событие, которое меняло его жизнь, – так же, как помнил тот приезд во Владикавказ, во время которого понял, что уйдет от Корочкина.

И последний свой разговор с Ледогоровым он помнил тоже. Помнил даже, как птица майнушка – он только потом узнал, что в России ее называют горлинкой, – громко и жалобно кричала за окном: «Куда ты, куда ты?»

За три года своей службы Матвей не мог вспомнить ничего такого, о чем с уверенностью сказал бы: это было мне в тягость. Тяжелы были смерти, которые он видел рядом с собою, страшным было сознание, что Сухроб Мирзоев погиб из-за него. Но все это не называлось тяготами армейской жизни. Смерть страшна везде, и, чтобы это понять, не обязательно самому посмотреть ей в лицо; так он считал. И привыкнуть к постоянной опасности невозможно, и ненужно это, но можно и нужно приладиться к опасности в своем повседневном поведении. Этому он научился, и с этим не было затруднений.

Но то, что он почувствовал именно к концу третьего года, иначе как тягостью Матвей назвать не мог. И, конечно, это не было связано ни с изматывающей азиатской жарой, к которой он, как ни странно, легко приладился тоже, ни с многосуточными рейдами по камышам, ни тем более с какими-нибудь повседневными мелочами, вроде необходимости рано вставать.

К этому времени он уже год, с тех пор как получил лейтенанта, служил не на заставе, а при Пархарской комендатуре. Вообще-то непосредственно в комендатуре Матвей бывал не так уж часто. Группа специального назначения, которой он командовал, была на весь Пянджский погранотряд единственной и в городе поэтому не сидела. Полковник Ледогоров лично создал такую вот засекреченную, ни к одной заставе не привязанную группу и очень гордился ее эффективностью. Гордость его распространялась и на командира этой группы. Матвей не мог этого не замечать, несмотря на знаменитую ледогоровскую сдержанность.

Поэтому он не удивился, когда полковник вызвал его для беседы в свой комендантский кабинет. Но он и предположить не мог, на какую тему будет беседа.

– Что, Ермолов, надоела тебе граница? – сразу спросил Ледогоров.

– Почему мне граница надоела? – Матвей даже опешил от такого вопроса.

– Почему, не знаю, а что надоела, вижу. Ну, может, неточно я выразился. Не в скуке нашей здешней дело, я понимаю. Хоть и москвич ты коренной. Но тяготит же тебя что-то. Что?

Ледогоров всегда говорил без обиняков, и отвечать ему надо было соответственно. Во всяком случае, Матвей всегда отвечал своему командиру именно так.

– Не надоела, – сказал он. – А смысл я перестал понимать. Это и тяготит.

– Смысл? – Кустистая бровь Ледогорова приподнялась, загорелый лоб сразу собрался в глубокие морщины. – Смысл чего?

– Того, что я здесь делаю. Сами же, наверное, об этом думали, Виктор Анатольевич. Ну, ловим мы носильщиков, отнимаем груз. Двести килограммов в последний раз взяли, медаль я получил... А толку-то?

– Это ты в том смысле, что завтра они триста пронесут?

– Ну да. Если объективно посмотреть – что мы сделали, когда эти двести килограммов сожгли? Поддержали цену на рынке, больше ничего. Они же нам за это спасибо скажут. – Ледогоров смотрел так внимательно, холодно и жестко, что хотелось отвести глаза. Но Матвей не отводил. Ему слишком тяжело было держать в себе эти мысли. Особенно после смерти Сухроба. – Мне сначала тоже казалось: вот не пропущу я груз, какой-нибудь пацан на иглу не подсядет. А теперь думаю: все равно подсядет. Я килограмм задержу, другие двадцать пропустят. А главное, на каждого, кто на иглу подсесть готов, наркота все равно найдется.