Нью-Йорк – Москва – Любовь - Берсенева Анна. Страница 18
И, конечно, мадам Францева была права в том, что даже она в любую минуту могла подвергнуться уплотнению, так как происходила «из бывших», да к тому же из французов. Но ее покойный супруг хотя бы успел послужить на Центральном телеграфе не только при царе, но и при советской власти. Права же Иорданских на проживание в «Марселе» были не то что сомнительными – они отсутствовали вовсе.
– Но что же делать, Жюли Арнольдовна? – растерянно спросила Эстер.
Она сама удивилась такому несвойственному ей вопросу, да еще обращенному к даме, которая менее всего была способна что-то посоветовать в сложной ситуации. Но растерянность в самом деле была единственным чувством, которое Эстер сейчас испытывала.
– Ах, если бы Ксенечка вышла замуж! – вздохнула мадам Францева.
– Замуж? – изумилась Эстер. – За кого?
– Уж, верно, не за выпускника семинарии. Такой брак ничем в ее положении не поможет.
– А какой поможет? – заинтересовалась Эстер.
Растерянность ее сразу прошла.
– Который прежде считался бы для такой барышни, как Ксения Леонидовна, невообразимым мезальянсом, – с грустной улыбкой объяснила мадам Францева. – С рабочим завода Михельсона, к примеру. Или завод Михельсона теперь называется как-нибудь иначе?
Существенное легко сменялось в ее мотыльковом сознании несущественным, и разговаривать с нею больше пяти минут было поэтому трудновато.
– Понятия не имею, как теперь называется завод Михельсона, – пожала плечами Эстер. – Я побегу, Жюли Арнольдовна. Спасибо за предупреждение!
Ксения уже стояла не у третьей лестницы черного хода, а на улице у подъезда. В руке у нее был маленький белый узелок.
– Извини, я, как всегда, пять нарядов переменила. Ну никак не могла выбрать! – воскликнула Эстер. О разговоре с мадам Францевой она говорить, разумеется, не стала. – Вот хлеб.
– Спасибо, – кивнула Ксенька. – А я сахару взяла. Помнишь, от той головы?
– Конечно, помню, – улыбнулась Эстер.
Странно, но тот вечер, когда от сахарной головы летели под огромными ладонями Игната голубые искры, а они с Ксенькой смотрели на этот загадочный огонь и разговаривали про роковые страсти и про Душу Сахара, в самом деле запомнился Эстер так отчетливо, словно имел какое-то особенное для ее жизни значение. Но какое? Она не знала.
– Попробуем на трамвае? – с сомнением в голосе предложила Ксения.
– Да ну! – поморщилась Эстер. – Трамвайными вишенками быть – это, знаешь ли, только в стихах красиво.
Стихи, в которых была строчка: «Я трамвайная вишенка страшной поры», – написал поэт Мандельштам. Эстер познакомилась с ним на вечере в Кафе поэтов, но знакомство почему-то не продлилось. То есть не почему-то – Эстер сразу поняла, что оно вряд ли будет иметь продолжение, как только заметила, каким ревнивым взглядом окинула ее жена Осипа Эмильевича, худая, некрасивая, умноглазая Надя. Можно подумать, Эстер собиралась закрутить с ее мужем роман! И в мыслях не держала. Стихи у Мандельштама были, конечно, хорошие, но как мужчина он был совсем не в ее вкусе: маленький, смешной, похожий на какую-то нервную птичку вроде щегла. И как вообще можно такого ревновать?
Но знакомство с Мандельштамом происходило давно, а решить, как добираться до местожительства Игната Ломоносова, следовало сейчас.
Висеть на подножке вечно переполненного озлобленными пассажирами трамвая, всякую минуту ожидать, что сорвешься с этой подножки, и вправду как вишня с ветки, – эта возможность нисколько не прельщала Эстер. Да и Ксению тоже.
– Что ж, пойдем пешком, – сказала та. – Только это очень далеко. На Яузе, у Преображенской заставы.
– Да-а, забрался твой Ломоносов! – фыркнула Эстер. – Только что не в Холмогоры. Ладно, торопиться нам сегодня некуда, дойдем же когда-нибудь.
Они перешли Страстную площадь, прошли Малую Дмитровку и зашагали по Садовой-Каретной. Торопиться им в самом деле было некуда, да и не хотелось. Разве что Сухаревку они постарались миновать поскорее – из-за рынка, суета, теснота и грязь которого не располагали к прогулкам. Но, кроме рынка, – Москва, весна, цветущие яблони на Садовом кольце, все это именно к прогулкам и располагало. К неторопливому шагу, к беспечному взгляду, к беспричинному смеху, на который то и дело оборачивались встречные молодые люди…
Смеялась, конечно, только Эстер – Ксенька, как обычно, думала о чем-то своем, и эти думы овевали ее лицо то печалью, то едва заметной улыбкой. Впрочем, это не мешало ей слушать про спектакль «Чудеса ХХХ века», который ставил сейчас в Мюзик-холле Голейзовский. Эстер побывала на репетиции неделю назад и всю эту неделю находилась под впечатлением от увиденного.
– И вот, представляешь, – рассказывала она, – выходят все тридцать герлс, на всех одинаковые купальники в блестках, и делают одно и то же движение сцепленными руками. И кажется, что на сцене извивается огромная блестящая змея!
– Должно быть, это красиво, – улыбалась Ксенька.
– Не должно быть, а так и есть! Я думаю, почти как на Бродвее. Там лучшие в мире мюзиклы идут. Говорят, Голейзовский специально в Америку ездил, чтобы посмотреть. Но, скорее всего, врут. Ладно бы на какой-нибудь автомобильный завод, производственный опыт перенимать, но чтобы ради буржуазного искусства балетмейстера в Америку направили – ни за что не поверю.
Дойдя до Стромынки, они устали, поэтому все же проехали несколько остановок на трамвае, благо в выходной он не был так набит людьми, как в будние дни.
И наконец вышли к Яузе и сразу забыли об усталости.
Хоть Яуза в сравнении с Москвой-рекой и не река была, а так только, речушка, все же и она сияла в лучах майского солнца, словно праздничная дорога, ведущая неведомо куда. Отражаясь от ее колеблющегося серебра, солнце слепило глаза, и из-за этого переливчатого блеска Эстер чувствовала, что ее охватывает восторг, которого она не может объяснить и не хочет объяснять.
Через минуту глаза привыкли к струящемуся по воде сиянию, и Эстер разглядела, что весь берег Яузы застроен деревянными бараками. Они тянулись вдоль реки вместо кустов или деревьев, и в такой их протяженности было что-то унылое.
Наверное, и у Ксеньки возникло то же впечатление.
– Как же их много выстроили, – тихо проговорила она. – Господи, и запах еще…
Запах от бараков в самом деле доносился такой, что к ним и подходить не хотелось. Похоже было, что выгребные ямы выкопали прямо под окнами или не копали вовсе. Вдобавок вокруг бараков лежали горы отбросов и источали такое же зловоние, как и выгребные ямы.
– Он в котором живет? – мрачно глядя на бараки, спросила Эстер.
– Не знаю… Да ведь мы его здесь и не найдем!
В Ксенькином голосе послышалась растерянность и даже почему-то отчаяние.
– Найдем, – хмыкнула Эстер. – Который ростом с дерево, и руки как лопаты, и в плечах как шкаф – тот наш.
Ксения лишь слабо улыбнулась ее шутке.
Эстер думала, что их, как посторонних, возможно, не пустят внутрь рабочего общежития. Но опасение оказалось напрасным. Никому не было дела до того, кто входит в бараки и выходит оттуда. Мужчины и женщины во множестве сновали туда-сюда по своим надобностям, и если и обращали внимание на чисто одетых девиц, окидывая их настороженными взглядами, то все-таки не спрашивали, к кому те направляются и зачем.
– Какие-то странные женщины, тебе не кажется? – шепнула Ксения, когда очередная местная обитательница, выйдя на крыльцо барака, окинула их мрачным взглядом из-под падающей на глаза слипшейся челки.
– Что уж такого странного? – пожала плечами Эстер.
Голос она при этом понижать, конечно, не стала. Вот еще!
– Они не очень похожи на работниц. В них чувствуется какая-то… злобная праздность.
Эстер в очередной раз восхитилась Ксенькиной приметливостью. В любом человеке ее подруга всегда замечала главное – то, что составляло его сущность и что Эстер не умела разглядеть под множеством неважных, абсолютно внешних его примет.
– Тебе бы артисткой быть, Ксень, – засмеялась она. – Или режиссером. А что, была бы система Иорданской. Как система Станиславского. Звучит!