Последняя Ева - Берсенева Анна. Страница 56

Тут Надя не выдержала и в голос захохотала. Эмилия Яковлевна посмотрела на нее сверху вниз с насмешливой приязнью.

– Веселая у тебя племянница, Клавочка, – заметила она и сказала умоляющим тоном: – Ну, по-моему, сидит отлично! Может, все? Весь Канн и так упадет.

– Еще не все, – неумолимо отрезала Клава. – Сейчас низ еще прикину, а потом перванш будем мерить.

– Вот, Надя, каких жертв требует красота! – воскликнула Эмилия Яковлевна. – Два платья для Канна отняли у меня целый день!

– Вы еще поищите, Милечка, какая портниха вам сошьет два платья для Канна за один день, – обиделась Клава.

– И искать даже не буду, Клавочка, никто, кроме тебя, не сошьет! – тут же ответила Эмилия.

Наде стало неловко, что она так пристально наблюдает за примеркой, когда рассказ об оформлении за границу уже закончен. Она вышла из комнаты.

На кухне у своего стола сидела соседка – та самая, что возмущалась стопкой газет у двери Иванцова-Платонова, – и кривым зубцом вилки запихивала ватку в «беломорину», которую собиралась закурить. На Надю она, как обычно, не обратила ни малейшего внимания.

Когда голос Эмилии стих за дверью, Наде снова стало тоскливо… Она тоже села у кухонного стола и, подперев щеку рукой, задумалась.

– Что это за женщина была, тетя Клава? – спросила Надя, когда заказчица ушла.

– Миля Гринева, – ответила Клава, раскладывая на диване два сколотых булавками платья: одно то самое, черное с серебром, а другое – очень благородного цвета, как будто синьку разбавили молоком; наверное, это и называлось «перванш».

– А кто она? – не отставала Надя.

– Ты же слышала, кинематограф изучает. Во Францию едет, на кинофестиваль.

Но Наде мало было услышать от Клавы то, что она и так уже слышала. Ей почему-то хотелось как можно больше узнать об этой женщине с необыкновенными глазами и звонким, веселым голосом… Словно уловив ее интерес, Клава сказала:

– Она у меня давно уже шьет – сразу, как я после войны в Москву перебралась. Я мать ее знала в Одессе.

– Так она, значит, из Одессы? Или только мать? – снова спросила Надя.

– Она из Москвы, и мать была из Москвы. Мать перед самой войной к родне в Одессу приехала погостить…

Надя расслышала странную паузу в Клавином голосе.

– И что? – спросила она. – Приехала – и что?

– И погибла, – сказала Клава. – Она же еврейка была, как ей в оккупации было выжить?

– И Эмилия Яковлевна, значит, тоже еврейка? – зачем-то спросила Надя.

Вообще-то ей совершенно все равно было, еврейка Эмилия Яковлевна или нет. Вопросы национальности обходили Надю стороной – может быть, потому что они никогда не обсуждались в доме. В Чернигове, как и по всей Украине, много жило евреев, и, кажется, отношение к ним вовсе не у всех было спокойным. Но Наде ни с чем таким сталкиваться не приходилось. Среди ее подружек были девочки разных национальностей, даже румынка одна была, и никого из них это особенно не волновало. Поэтому переспросила она о национальности Эмилии просто по инерции.

– По матери так уж точно, – кивнула Клава. – А что Гринева – так это по мужу. Он у нее профессор был, смешной такой, рассеянный. И маленький совсем, ей ровно по плечо. Умер полгода назад… Она его так любила, что я думала, в одну могилу с ним положат. Черная вся была, глаз не видно.

– Но как же так? – даже растерялась Надя. – Говорите, любила, а полгода всего… И сейчас веселая такая, смеется… Значит, забыла его так быстро?

– Глупая ты еще, Надежда, – помолчав и не сводя с Нади своих маленьких непроницаемых глаз, сказала Клава.

Надя так обиделась на эти слова и на то, что Клава ничего даже объяснять ей не захотела, что больше не стала расспрашивать об Эмилии. Слезы подступили к самому горлу, и все мрачные мысли нахлынули снова…

Первая предэкзаменационная консультация была назначена через день, в пять вечера. Собираясь в Строгановское, Надя еле шевелилась: идти ей не хотелось, она понимала, что надо как можно скорее сказать маме, но не могла… Дело было совсем не в том, что она боялась, – просто сама не знала, чего хочет, что же ей все-таки делать.

Выглаженное для Нади платье из голубого крепдешина лежало на маминой тахте, а сама Полина Герасимовна отправилась в свой музей: еще вчера договорилась о встрече.

– Надежда, уходишь уже? – Клава раздвинула бамбуковую занавеску. – А я тебя попросить хотела…

– Так попросите, тетя Клава, – тут же ответила Надя. – Что такое?

– Да ничего особенного. Думала, ты заказ отнесешь, а то ко мне клиентка сейчас должна прийти. Тут близко, на Большой Ордынке.

– Конечно, отнесу, тетя Клава, – согласилась Надя. – У меня еще полтора часа до консультации. А кому?

– Да Милечке. Готовы ее платья, а ей ведь срочно.

Надя так обрадовалась неожиданной возможности зайти к Эмилии Яковлевне, что даже о консультации забыла – как, впрочем, и о том, что ей сейчас вообще ни до чего…

Эмилия Яковлевна жила точно в такой же коммуналке, как и Клава: Надя сразу нашла фамилию Гриневых в привычно длинном списке у двери на пятом этаже. Даже дом на Большой Ордынке был похож на дом в Черниговском переулке – такой же высокий, серый московский дом с гулкими подъездами, напоминающими колодцы, и затянутыми сеткой лестничными проемами.

Дверь после четвертого звонка, правда, открыла не Эмилия Яковлевна.

На пороге стоял молодой человек, на вид годами пятью старше Нади, и смотрел на нее немного исподлобья. Но при этом взгляд его черных, как виноградины, глаз почему-то не казался мрачным. Подстрижен он был «под канадку», и рукава белой нейлоновой рубашки были закатаны.

– Извините, – смутилась Надя, – я, кажется, не так позвонила. Мне к Эмилии Яковлевне надо.

– Правильно вы позвонили, – сказал молодой человек, глядя на нее все так же исподлобья, но с интересом. – Проходите.

Надя прошла вслед за ним по длинному коридору; рубашка ее спутника белела в полумраке. Из-за одной двери доносились звуки гитары и громкие голоса.

– Сюда заходите, – сказал молодой человек. – У мамы гости.

– Но тогда, может быть, неудобно? – замялась Надя. – Я вообще-то просто платья ей принесла, которые она у портнихи заказывала.

– Вот и отдайте, раз принесли, – улыбнулся ее проводник. – Заходите, заходите, там народу полно, стесняться нечего.

Улыбка у него была какая-то необыкновенная. То оживление, которое так ясно чувствовалось во всем облике его матери, у сына оставалось скрытым и проявлялось в одно мгновение, вдруг – именно когда он вот так улыбался, глядя исподлобья.

Он толкнул дверь и пропустил Надю перед собою в комнату.

Народу и в самом деле было много. Даже удивительно, как это все помещались на сравнительно небольшом пространстве.

Человек пять сидели на диване, держа в руках бокалы с чем-то красным. Еще трое размещались в кресле: девушка сидела посередине, а двое молодых людей – на подлокотниках. Несмотря на свое смущение, Надя сразу заметила, что прическа у девушки модная – высокий начес «бабетта», как у Брижит Бардо в новом фильме.

Вокруг овального стола, стоявшего не посередине комнаты и не в углу, а в каком-то промежуточном положении, сидели еще люди – кто с бокалами, кто с рюмками. Стол был уставлен бутылками и тарелками с закуской. Надя заметила севрюгу и нарезанный тонкими лепестками тамбовский окорок «со слезой». Точно такой покупала на днях в Елисеевском гастрономе тетя Клава, и он очень понравился Полине Герасимовне, она собиралась непременно купить с собой в Чернигов…

Посередине стола стояла кобальтовая ваза с огромным букетом садовых цветов – больших ромашек, оранжевых в черную крапинку лилий, облетающих пионов.

Гитару держал в руках щуплый черноглазый человек в клетчатой рубашке, облик которого показался Наде удивительно знакомым; правда, она не могла вспомнить, где именно видела его. Он тихо перебирал струны, и они серебристо звенели под его длинными пальцами.

– О, художница Надя из Чернигова! – услышала она. – Проходи, Надя, садись.