Последняя Ева - Берсенева Анна. Страница 60

– Неужели?! – поразился Горейно. – Да-а, веселая у вас была жизнь… А что, Ева, может, туда и направим стопы, а? – предложил он. – В ЦДЛ? Вам приятно будет вспомнить детство, а мне… Мне, возможно, тоже приятно будет вспомнить беспечную молодость, зрелость и почти что старость.

Ева не совсем поняла, что значат его слова, но кивнула, соглашаясь.

Они вошли в Центральный дом литераторов не с Большой Никитской, а с Поварской – так что попали прямо в Дубовый зал писательского ресторана, не проходя через Пестрый буфет. Ева вспомнила, как в детстве, приходя сюда на праздничные утренники с папой или с бабушкой Эмилией, рассматривала стены, испещренные рисунками и надписями. Теперь ей вспоминался только портрет Светлова в виде полумесяца и чьи-то строчки, размашисто написанные на стене: «Если тебе надоел ЦДЛ – значит, и ты ему надоел!»

Она улыбнулась этому воспоминанию, когда Лев Александрович помогал ей снять пальто.

– Вы не только хорошо выглядите, Ева, – сказал Горейно, – вы еще и одеты прекрасно! Впрочем, это меня ничуть не удивляет: у вас утонченный вкус, – добавил он. – И духи – «Диориссимо», кажется? Прелестно ландышами пахнут.

Еву смутил его комплимент. То есть ей, конечно, и самой нравился ее сегодняшний наряд – узкая черная юбка с небольшим разрезом сзади и темно-синий шелковый пиджак, под который была надета блузка с маленьким воротником-стойкой. Блузка была любимого маминого цвета – перванш, «синька с молоком». Но, по Евиному мнению, это выглядело все-таки довольно обыкновенно, особенно на ней, и едва ли могло привлечь внимание. Разве что ирисы гармонировали с одеждой.

А духи действительно были «Диориссимо», любовь к ним Ева переняла от бабушки Эмилии. А та полюбила их еще в ту пору, когда в Москве они были только у редких счастливиц, ездивших во Францию.

Ничего от смущения не ответив, Ева прошла вслед за Горейно в Дубовый зал. У двери он остановился и пропустил ее вперед.

– Ну, милая Капитанская Дочка, что будем есть? – весело сказал Лев Александрович, усаживаясь за стол, указанный предупредительным метрдотелем. – Вы, кстати, можете в свое удовольствие что-нибудь выпить. А мне придется отказать себе в этом удовольствии ради удовольствия не добираться домой общественным транспортом! – пошутил он.

Народу в ресторане было немного, им достался уютный столик у самого камина. Ева с интересом оглядывала этот позабытый зал – высокий, с балюстрадой и балкончиком на втором этаже, весь отделанный дорогим деревом. Она вспомнила, как когда-то отец рассказывал ей, что в этом особняке была знаменитая на всю Москву масонская ложа, и она тогда представляла, как собирались в торжественном Дубовом зале загадочные вольные каменщики. Хотя вообще-то больше любила представлять, как бегала здесь по коридорам и комнатам Наташа Ростова. Это ведь был тот самый дом Ростовых на Поварской, который Толстой описал в «Войне и мире».

Лев Александрович весьма органично смотрелся в изысканной обстановке Дубового зала. Его негромкий голос сливался с общим солидным гулом, цвет каштановой бородки гармонировал с цветом стен, и сам он держался непринужденно. Впрочем, ему скорее всего просто привычно было здесь находиться. Раньше, как знала по бабушкиным рассказам Ева, члены Союза писателей приходили сюда как домой, и ужин в ресторане ЦДЛ стоил для них какие-то копейки.

– Я бы, Ева, с удовольствием картошечки с селедочкой заказал, – словно подслушав ее мысли, сказал Лев Александрович. – Великолепная была здесь селедочка, очень мы ее уважали, никаких разносолов не хотелось! Помню, покойный Миша Луконин…

Но Лев Александрович не успел рассказать, как относился к селедочке покойный поэт.

– Левка! – раздался чей-то голос. – Левка, мерзавец, неужели ты?

Человек, обладавший таким громким голосом, что его не приглушали даже дубовые панели на стенах, пробирался между столиками. Не успела Ева опомниться, как он придвинул от соседнего столика стул и подсел к ним.

Лев Александрович едва заметно поморщился. Но, наверное, не принято было выказывать недовольство, когда к столу подсаживался коллега-литератор, и он тут же приветливо улыбнулся.

– Гриша! – сказал Горейно, протягивая руку. – Рад тебя видеть, старик. Познакомься, это Ева Гринева.

– Здрасьте. – Гриша бросил на Еву быстрый взгляд и мгновенно утратил к ней интерес. – Ты тут какими судьбами, Левка? А говорили, ты на пээмжэ в Германию перебрался!

– Кто это тебе говорил такую глупость? – улыбнулся Лев Александрович. – Вот народ! Стоит поехать лекции почитать – уже, пожалуйста, «постоянное место жительства»!

– Во, бля, живут люди! – покрутил головой Гриша. – Лекции читают в Германии… Какие ты можешь лекции читать, Левка, ты что, профессор? Или мало за песенки платят, валюты захотелось?

Тут только Ева заметила, что их неожиданный собеседник пьян. Жесты его были слишком резкими, а в голосе, сначала показавшемся ей веселым, звенела злость – непонятно, правда, на кого. Пиджак мешковато болтался на его худых острых плечах, давно не стриженные, цвета перца с солью волосы нависали на уши.

– Не ругайся, Гриша, при даме, – примирительным тоном заметил Лев Александрович.

Гриша пропустил его слова мимо ушей. Официант, давно уже подошедший к столику, ожидающе посмотрел на Горейно и поинтересовался:

– Что будем заказывать?

Но не успел тот открыть рот, как Гриша предложил:

– Левка, закажи шашлык. Хоть глянуть, как его теперь готовят. Помню, «Избранное» у меня в «Совписе» вышло в восемьдесят третьем году, тут праздновал – вот это был шашлык! Принесли на жаровенке, соком истекает, а запах… До сих пор вспоминаю!

– Сейчас ничуть не хуже, – улыбнулся официант. – Даже лучше: мясо посвежее.

– Лучше! – хмыкнул Гриша. – Да не про нас… Закажи, Левка, охота же попробовать!

Гриша говорил так, что не оставалось ни малейшего сомнения: он дождется за этим столом шашлыка и станет его пробовать вместе с Горейно и Евой.

– Или жаба душит? – спросил он, устремив на Льва Александровича сощуренные глаза. – Сознайся, Левка, душит жаба угостить старого товарища? Раньше-то ты со мной не брезговал выпивать, да теперь, видно, иные настали времена, иные нравы…

– Пожалуйста, три шашлыка, – сказал Лев Александрович официанту. – И водки двести. А даме…

– Я лучше сок выпью какой-нибудь, – поспешила сказать Ева.

Она видела, что настроение у Льва Александровича испортилось от этого неожиданного и, конечно, довольно наглого вторжения. Но ее удивило даже не это… В конце концов, кого бы обрадовало появление пьяного знакомца именно в тот момент, когда ты собирался спокойно поужинать с женщиной! Но Ева с удивлением заметила другое – как переменилось лицо Горейно… Его всегда уверенный и располагающий взгляд вдруг стал смятенным, почти испуганным и совершенно беспомощным.

Похоже, Гриша был опытным инженером человеческих душ, или опьянение было слишком привычным состоянием, чтобы выбить его из колеи. Все так же щурясь, он вглядывался в лицо Горейно.

– Да-а, Левка, – звенящим от непонятного торжества голосом произнес он, – скурвился ты!

– Гриша, перестань, – сказал Горейно, но в его голосе прозвучал не приказ, а робкая просьба. – Сам подумай, ну что ты говоришь?

– А что я говорю? – хмыкнул Гриша. – Правду! Она, милый, на всех одна… Да ты посмотри, Лева, ты глянь только, кто тут сидит, в нашем бывшем Дубовом зале! – Он обвел рукой ресторан. – Одни мерзавцы, Левка, никого, кроме мерзавцев! Хочешь сказать, что ты этого не понимаешь? Я-то просто поссать пошел по старой памяти через ресторан, вот вас и заметил. У порядочных людей денег нет по ресторанам ходить, а у порядочных писателей особенно! В лучшем случае доползут до родного Пестрого буфета, чтобы принять принесенные с собой пол-литра самогона в милых сердцу стенах. И все, Лева, и больше ни на что у них денег не хватает! Да и Пестрый, говорят, скоро у нас отнимут, тоже этим отдадут. А здесь, в Дубовом зале, который был нам родным домом, в котором мы кутили и радовались, и поминали товарищей, и праздновали наши юбилеи, – в этом зале, Лева, хозяевами теперь стали бандиты и воры! – Голос его взлетел и зазвенел от напряжения. – И ты это прекрасно знаешь, но сидишь с ними рядом, да еще приводишь сюда женщину, чтоб пустить ей пыль в глаза своими деньгами. Пир во время чумы, господин Горейно, и ты на нем свой!