Последняя Ева - Берсенева Анна. Страница 73

– А может быть, твой скептицизм и оправдан! Может, мне просто хочется, чтобы все было так ясно, достижимо. Я, знаешь, как-то боюсь… – Он замялся, словно подыскивая нужное слово. – Наверное, я просто боюсь всего смутного, неясного. Мне кажется, этого не должно быть в жизни! Хотя я понимаю, конечно, что это глупый, детский страх. Вроде ничего не боюсь – ни воды, ни высоты, – а видишь… Вот мама, – добавил он, – та ничего такого не боится, она просто разрушает любую смуту. Но ведь и ты тоже, Надя, хотя и совсем по-другому?

Снова, впервые после того как они оказались в парке, Валя посмотрел на нее тем самым, неотрывным, взглядом.

Надя смотрела в его темные, тревожно поблескивающие глаза и не знала, что ему ответить. По правде говоря, она даже не поняла, о чем он спрашивает. Чего она боится или не боится? Она много чего боялась – например, мышей, – но смешно же было говорить об этом сейчас!

Она уже хотела сказать хоть что-нибудь – неудобно же молчать, когда спрашивают, – но Валя вдруг негромко произнес:

– Надя, я давно хотел тебе сказать… Тебя спросить… – Он снова помедлил и сказал совсем другим, взволнованным, из глубины идущим голосом: – Надя, ты и сама, наверное, догадалась! Я тебя люблю и прошу, чтобы ты вышла за меня замуж.

Надя так растерялась, услышав эти слова, что прибавила шагу, почти побежала по аллее вдоль Яузы. Валя шел рядом; кажется, он даже не заметил, что они пошли быстрее.

Конечно, она ожидала каких-нибудь расспросов, она думала, как ему объяснить… Но что придется просто отвечать на такие простые слова – этого она почему-то не ожидала. Хотя, даже недолго зная Валю, можно было догадаться, что он не станет путаться в длинных объяснениях.

– Валя! – Надя наконец остановилась напротив красивой старинной плотины и взглянула на него; его лицо в свете фонарей казалось совсем бледным. – Прости, но это невозможно…

– Почему? – глухо спросил он.

Лицо его не изменилось, но как-то застыло.

– Потому что… – Она понимала, что сейчас и надо сказать про Еву, но вдруг почувствовала: эта причина – что у нее есть дочка – не покажется ему убедительной и его не остановит. – Потому что был человек… Есть человек, которого я очень любила.

Он помолчал, чуть отвернув свое странно застывшее лицо, потом спросил:

– Так был или есть?

– А какая разница? – тихо произнесла Надя. – Конечно, есть. Только далеко, и я даже не знаю, где…

– Почему?

Он снова взглянул на нее, и ей показалось, что едва заметное удивление слегка смягчило застылость его лица.

– Он уехал, – уже спокойнее объяснила Надя. – Он в Польшу уехал, потому что его выслали из Киева. Ну, он поляк, учился в Политехническом, участвовал в каком-то кружке, и его за это выслали. И с тех пор я не знаю, что с ним, даже письма не доходят. Поэтому я не могу…

– А если бы знала, что с ним, то могла бы? – перебил Валя.

– Зачем ты спрашиваешь? – по-прежнему тихо спросила она.

– Затем, что это же невозможно – чтобы твоя жизнь зависела от того, доходят ли письма! Как его зовут, этого человека? – спросил он.

– Адам Серпиньски, из Кракова, – машинально ответила Надя. – Но какая разница, Валя!

– Но это ведь можно просто узнать – что с ним, где он. Это же все-таки не на Марсе, даже не в Америке… Польша совсем близко, туда многие ездят. Почему ты этого не сделала?

Она молчала, прислушивалась к тихому шелесту воды под плотиной.

– Почему, Надя? – повторил он.

– Для тебя это неважно, Валя… – медленно произнесла она. – Для того, что ты мне сказал, это неважно – где он и что с ним. Это не имеет значения.

Валя замолчал, как будто споткнулся.

– Я понял, – сказал он наконец. – Что ж, значит… А для тебя? – с каким-то упорным отчаянием в голосе повторил он. – Но ты же хочешь все-таки знать, что с ним? Просто так, не в связи со… мной?

– Пойдем по домам, Валя, – сказала Надя, помолчав. – Уже поздно.

На следующее утро Наде показалось, что она простудилась. Может быть, так оно и было: все-таки долго ходили над рекой, сыро… А может быть, она не из-за простуды чувствовала себя такой разбитой.

Вчерашний разговор с Валей стоял у нее в ушах – весь, с самого начала. То есть не с начала, а с того момента, когда он сказал про ген счастья. О чем они говорили в самом начале, Надя не могла вспомнить, и это ее почему-то мучило, как будто тогда-то и было сказано самое главное.

Лежа в своем алькове, Надя видела в просветы бамбуковой занавесочки, как Клава ходит по комнате, разглаживает чье-то готовое платье, наметывает другое. Ей хорошо было жить у Клавдии, и она чувствовала, что та тоже относится к ней с приязнью.

Надя уже знала, что Клава перебралась в Москву, нанявшись в домработницы к пожилому математику Ивану Платоновичу, который, как и мама Эмилии Яковлевны, застрял в Одессе летом сорок первого года. Иван Платонович остался на старости лет в одиночестве: жена его умерла еще перед войной, а три сына один за другим погибли на трех фронтах – Волховском, Первом Белорусском, Втором Украинском…

– Он меня не то что любил, – рассказывала Клава. – Какая в его годы могла быть к женщине любовь? А просто: живой человек рядом, заботилась я о нем, жалела. Никому ведь не дай Бог одинокой старости… Насчет квартиры я совсем не думала, из Одессы вырвалась, и ладно. Какое там отношение к нам было, кто на оккупированной территории оказался… Жила, в общем, как Бог даст. А он мне, когда совсем плохо уже стал себя чувствовать, говорит: давай распишемся, Клава, все-таки комната не пропадет, тебе еще жить да жить. Хоть кому-то, говорит, от меня будет польза… А сам трех сынов отдал!

Телефон зазвонил в прихожей, скрипнула дверь – Клава пошла ответить.

– Надя, спишь? – заглянула она через минуту за занавеску. – Там тебя…

– Меня? – удивилась Надя. – Разве междугородний был звонок?

– Эмилия Яковлевна спрашивает, – сказала Клава. – Иди поскорее.

У Нади сердце забилось быстрее от удивления, едва ли не страха. Зачем ей вдруг может звонить Эмилия Яковлевна?

С ней, в отличие от ее сына, Надя почти не виделась в эти два месяца. Она почему-то почувствовала холодность в отношении к ней Эмилии Яковлевны. В тот день и почувствовала, когда пришла накануне Пасхи ставить тесто для венской сдобы.

Правда, Эмилия не говорила ей ничего неприятного – можно сказать, вообще не обращала на нее внимания. Но по ее интонациям, по холодному взгляду кобальтовых глаз Надя сразу почувствовала, что отношение к ней резко переменилось. И, не понимая причины, но чувствуя неловкость, старалась как можно реже бывать в доме Гриневых.

И вдруг Эмилия Яковлевна звонит ей с утра. Что это может значить?

– Надя? – услышала она в трубке резкий, готовый взорваться возмущением голос. – Вот что, Надежда, я должна с тобой поговорить.

– Говорите, Эмилия Яковлевна, – сглотнув комок и снова почувствовав, что болит горло, сказала Надя.

– Нет, не по телефону. Значит, так, – привычным командным тоном произнесла она, – у меня сегодня присутственный день, до часу я в институте, потом в Доме кино до пяти, а вот потом мы как раз и встретимся.

Надя хотела было сказать, что после пяти у нее начинаются занятия на курсах, но вместо этого спросила:

– Куда мне прийти?

Они встретились в сквере у Большого театра.

Надя пришла к фонтану чуть раньше назначенного времени и села на лавочку под яблоней. Она смотрела на квадригу над портиком Большого и вспоминала, как Эмилия Яковлевна рассказывала им с Валей о балерине Аллегре Кент и волшебной силе искусства. Потом вспомнила, какой голос был у нее сегодня по телефону, и ей вдруг стало тоскливо оттого, что она никогда больше не услышит прежних оживленных интонаций…

Но походка у Эмилии была все та же – встречные складки на подоле разлетались от ее стремительных шагов. И так же синели ее глаза, когда она подошла к скамейке. На ней было необыкновенно элегантное платье. Клава сшила его из трехцветного, черно-сине-белого шелка с бледно-сиреневыми астрами.