Возраст третьей любви - Берсенева Анна. Страница 10
– Давно работаете? – вздохнув, поинтересовался Гринев.
– Месяц, – прошелестело из-под повязки. – Вернее, месяц и одну неделю.
– Юрий Валентинович Гринев, – спохватился он. – А вы?
– Оля. Оля Ким. А я догадалась, что это вы.
– Что ж, давайте работать, догадливая Оля Ким, – сказал Юра. – Вы Лазарева из пятой палаты перевязывали уже?
– У которого нога ампутирована? Да, – кивнула Оля. – Уже два раза. Он очень беспокойный и все время матом ругается во время перевязки.
– Ну, мы ему сегодня не разрешим при девушке матом ругаться, – не удержался от улыбки Гринев.
– Почему? – смутилась Оля. – Пусть ругается, если ему так легче. Ему же больно… А мне, знаете, Юрий Валентинович, можно считать, это все равно – что он матом.
– Почему? – удивился Гринев.
– Потому что… Потому что я же кореянка, и русский все-таки не родной язык, понимаете? – таким же смущенным голосом объяснила она. – Я эти слова довольно безразлично воспринимаю, и они меня по-настоящему не смущают.
– Надо же! – снова удивился Юра. – Я об этом как-то не думал. Но вы же хорошо по-русски говорите, даже без акцента.
Акцент, пожалуй, все-таки был, но такой легкий, едва ощутимый, что казался просто интонацией ее тихого голоса.
– Это неважно. – Оля покачала головой, по-прежнему глядя на него снизу вверх длинными черными глазами. – Все равно не родной язык, нельзя смутиться по-настоящему.
– Ну, тогда вы меня по-корейски научите матом ругаться. – Юра почувствовал, что ему становится весело. – Буду вас смущать по-настоящему!
– А по-корейски ничего такого нету. – Глаза ее улыбнулись. – У нас все корейцы по-русски ругаются, только, по-моему, не получают от этого настоящего удовольствия.
Юра засмеялся было ее словам, но тут сестра привезла на каталке Лазарева.
Он был небритый, сонный, со злой тоской в лихорадочно поблескивающих глазах.
– Опять шмакодявка эта? – возмутился он, заметив Олю. – Это что, так положено теперь – на живых людях тренироваться?
– Меньше глупостей болтай – скорее выздоровеешь. – Гринев разрезал бинты и осторожно снял их с лазаревской голени. – Сегодня я тебя перевяжу, не скандаль.
– Это зачем еще? – испуганно пробормотал Лазарев. – Опять резать хочешь?
– Мечтаю! Сплю и вижу, как бы тебя порезать, – хмыкнул Юра.
Как он и предполагал, под кожей у самой раны образовался глубокий «карман», полный гноя. Нет, но Гена хорош! Просил же последить…
– Вот она температурка-то где, Оля, сюда посмотри, – сказал Гринев; зонд блеснул в его пальцах, вошел в «карман». – Вот такое как только видишь во время перевязки, сразу зовешь врача, поняла?
Лазарев заорал так, что Оля вздрогнула. Не обращая внимания на его крики, Гринев быстро вычищал гной.
– Ну, чего ты кричишь? – приговаривал он при этом. – Чего орешь, обезболивающее укололи же тебе? Не так уж и больно, потерпи, потом зато все хорошо будет.
– Сука, мать твою! – кричал Лазарев. – Гад, садист, что ж ты делаешь, а?! Сам на своих двоих стоишь, а мне ногу откромсал, и все мало тебе, еще терзаешь?!
Далее последовал такой поток мата, что даже на неродном языке, пожалуй, было бы слишком. Впрочем, на словесный поток Гринев внимания не обращал, закладывая в вычищенный «карман» тампоны, а вот когда Лазарев начал биться и дергаться, прижал его плечи к столу.
– А ну лежи тихо! – прикрикнул он. – Считаешь, мало тебе отрезали, повыше хочешь? Лежи спокойно, дай сестре работать! Перевязывай, Оля, – велел он. – Что ему назначено, не забыла?
– Я помню, – кивнула она, накладывая на рану марлевые подушечки с лекарством.
Пожалуй, хорошая перевязочная сестра могла из нее получиться очень скоро. Только теперь Юра заметил: пальцы у нее длинные, тонкие и двигаются так быстро, и прикасаются так легко, что даже Лазарев перестал орать, только скулил потихоньку.
– Как это все-таки несправедливо… – сказала Оля, когда дверь перевязочной закрылась за лазаревской каталкой.
– Что несправедливо? – не понял Гринев.
– Вот это – что он так себя ведет… Вы же ему жизнь спасли, хоть и пришлось ногу отнять, но это же по медицинским показаниям! А он вас так мерзко оскорбляет… Вам не обидно, Юрий Валентинович?
– Нет, Оленька, не обидно, – улыбнулся Юра. – Да у меня сердца бы живого не осталось, если б я на всех вздумал обижаться. И ты тоже привыкнешь, никуда не денешься. Ну, кричит мужик от боли невесть что, зачем внимание-то обращать?
– Не знаю, – покачала она головой. – Все-таки он мужчина, мог бы и потерпеть.
– Думаешь, мужчины терпеливее? – усмехнулся Юра. – Как раз наоборот… И терпения меньше, чем у женщин, и психика слабее. Мне, помню, один грозился: тебя убью, а потом сам из окна выкинусь, как, мол, буду жить без ноги? А уговорил я его спокойно подумать, от чего же это ему без ноги в жизни отказаться-то придется, – и выяснилось, что от футбола во дворе по воскресеньям…
– Но не все же такие?
Оля снова посмотрела на него этим своим взглядом снизу вверх; дрогнули черные ресницы.
– Не все. – Гринев помолчал секунду, следя за трепетом ее ресниц. – Разные бывают. Ну, счастливо поработать, Оленька. За «карманами» следи! – улыбнулся он на прощание, уже открывая дверь.
– Юрий Валентинович! – окликнула она. – А вы завтра на пикник с нами едете?
– На пикник? – удивился Юра и тут же вспомнил: точно, Гена напоминал еще с вечера, что травматология объединяется с ожоговым и едет в воскресенье в Охотское. – Не знаю, посмотрим, как сложится. – Но вообще-то завтра у него был выходной, и, со странным чувством глядя в Олины глаза, он добавил: – Если ничего непредвиденного, то поеду.
В поселке Охотское Юра бывал не раз: и по работе приходилось, и просто так, как в этот выходной. Здесь, у самого берега Охотского моря, было излюбленное место для пикников. И красиво, и добираться от города недалеко, часто ходит автобус. И ягоды можно собирать: морошки полно прямо у опушки.
Осень в этом году стояла на редкость теплая для Сахалина, даже в конце октября изредка еще мелькало солнце. Именно такой день с неярким, но ласковым солнцем и выпал на воскресенье.
В Москве такая погода бывала в бабье лето – в любимую Евину пору. Юра и вспомнил сестру, как только вышел из дому: ее радость от каких-то незаметных, только ею ощутимых переливов осеннего света, и от промытого как стекло воздуха, и от особенного чувства покоя, которое возникает в такие дни…
Впрочем, про покой он уже, кажется, сам домыслил: у всех ведь разное ощущение от такой погоды.
Но ему хорошо было в этот день – может, и правда просто из-за погоды. Он совсем расслабился, с удовольствием выпил заранее водки вместе со всеми, «чтоб веселее было дрова собирать», устанавливал мангалы так, чтобы ветер с моря не задувал огонь, и чувствовал во всем теле блаженную легкость, а в голове веселый ветерок.
Народу поехало не много, человек двадцать. То есть в комнате, может, показалось бы, что и много, но среди сопок, на морском берегу, компания выглядела совсем небольшой.
Юра давно не бывал на пикнике. Как-то не тянуло его на природу после работы в отряде, и отдыхать хотелось в чистой комнате, а никак не на сырой земле. Но сейчас он с удовольствием вытянулся на траве, благо синяя спасательская куртка была теплая и непромокаемая, и, прищурив глаза, подложив под голову руки, смотрел на разноцветные – желтые, багровые, зеленые – вершины осенних сопок в блекло-голубом небе.
И дорога, вьющаяся по тихой долине к сопкам, не пылила, и листы на деревьях если дрожали, то совсем чуть-чуть, и он отдыхал…
Женщины смеялись, нанизывая мясо на шампуры; потрескивали угли в мангалах; Гена Рачинский, тоже подхохатывая знаменитым своим неотразимым смехом, делал вид, что помогает дамам, а сам не упускал возможности приобнять то одну, то другую.
«Мне хорошо, – лениво, почти сквозь сон, думал Юра. – Мне хорошо, спокойно, и это солнце, и эта девочка Оля… Все хорошо!»