Самая шикарная свадьба - Богданова Анна Владимировна. Страница 16
Зря она на сей раз так распиналась – не отрицаю, не будь рядом Власа, я бы снова, как этой зимой, купилась на ее лживый рассказ о прелестях деревенской жизни. Ведь я человек отходчивый и быстро обо всем забываю – я уже забыла и о бане раз в неделю, и о снующих под ногами кошках, из-за которых чуть было не переломала себе кости, и о трудностях отъезда, и о злобной, навязчивой вдовице, и как едва успела унести оттуда ноги, чудом избежав свадьбы с ее придурковатым сынком Шуриком.
– Нет, мам, у Власа мечта съездить со мной на море, он ни за что не согласится променять море на деревню.
Мамаша, видимо, разозлилась, что потратила на уговоры массу своего драгоценного времени, и выпалила:
– Ну и осел твой Власик! – но тут же спохватилась и затараторила: – Нет, он, конечно, хороший мальчик, достойный, не рвань там какая-нибудь, к тому же мы его все прекрасно знаем, все-таки внук Олимпиады, но иногда бывает упрямым. Ну, ладно, мне еще нужно в фонд съездить. Ты смотри тут за бабушкой, как бы она действительно Николаю письмо-то не отправила, – сказала она и бросила трубку.
Я томилась от безделья, скорее бы уже четыре часа, чтобы наконец вырваться отсюда. От нечего делать я решила написать себе плакаты-памятки – дубликаты тех, что висели у меня дома – ведь мне теперь тут жить! Я залезла в письменный стол, быстро нашла бумагу и клей, но никак не могла отыскать маркер или фломастер – объявления должны быть яркими! Искала, искала и наткнулась вдруг на фотографию в рамочке. Это была копия того самого снимка, который Олимпиада Ефремовна случайно заметила на стенде фотомастерской в качестве рекламы, когда мы все вместе отдыхали на море и где мы с Власом стоим по колено в воде, перетягивая друг на друга надувной мяч. Стало быть, она потратила тогда два рубля. И все-таки какой противный был Влас в детстве!
Но приятно, однако, что все эти годы он любовался на мою откляченную задницу в белых трусах с рыжими замысловатыми закорючками – недаром фотография лежит в первом ящике стола.
Наконец я нашла черный маркер и принялась строчить памятки. Первым написала объявление, чтобы оно побуждало меня каждое утро вскакивать с кровати вместе с Власом. «Ни дня без строчки», – гласило оно, потому что я твердо решила работать у себя и ездить утром домой как на работу, а вечером возвращаться обратно. Следующее повторяло то, что висело у меня над кроватью: «Дорогая, вставай, тебя ждут великие дела!» В коридоре я, конечно, поскромничала и не стала вывешивать памятку том, что чрезмерное употребление алкоголя меня деморализует, приклеив к стенке лишь такое: «Не стоит выходить на улицу в разных башмаках или домашних шлепанцах!». Потом я отправилась на кухню и прилепила к холодильнику несколько объявлений о вреде объедания, одно из которых было таким: «Вспомни о революции и агрессивной стрельбе горошка из „армии Оливье“!» Туалет тоже не остался без внимания, на дверь я приклеила маленькую бумажку со словами: «Потише! Ты не одна!»
И тут взгляд мой остановился на часах – четыре! Совсем забыла, что от «Бауманской» до нашего кафе намного дольше, чем от моего дома! Как всегда, я еще не одета, не причесана, в душ лезть уже поздно. Хорошо хоть выбор невелик – в моем распоряжении всего одно платье – алое с черными маками и глубоким вырезом сзади и спереди. Натягиваю и вижу, что поправилась – видимо, результат вчерашнего плотного ужина. Пытаюсь соорудить пучок на затылке, снова ничего не получается, завязываю на макушке хвост, усиленно крашу щеки (кажется, одна намного ярче другой). Ай, ладно! Уже двадцать минут пятого, и я вылетаю из дома.
Лифт, раскаленный от жары асфальт, ступеньки, схема Московского метрополитена перед глазами, лестница, длинный переход, перекошенное отражение моего лица в стекле, эскалатор, брусчатка, сутолока… Уф! Двери кафе.
У стены, в самом дальнем углу сидит Икки. Подойдя ближе, я замечаю, что она ревела: красные глаза, распухший нос.
– Привет! Что случилось? – задыхаясь, спросила я и чуть было не плюхнулась мимо стула.
– Привет! Ты представляешь, эта сволочь Овечкин заявился вчера в издательство с какой-то долговязой девкой! Она выше него головы на две, ноги от коренных зубов, рыжая! Дешевка! – выпалила она и завыла так, что я не поняла, кто из них дешевка – Овечкин или долговязая девица. – Прошел мимо меня, – сквозь слезы продолжала она свой печальный рассказ, – и бросил так, знаешь, невзначай: «Здравствуйте, Икки», – будто я пешка какая-нибудь, его подчиненная.
Икки ревела белугой.
– Ну, Овечкин! – я была возмущена до крайности. – Совсем распустился! Да что ты его всерьез-то воспринимаешь – наверное, заплатил этой дылде, чтобы она с ним перед тобой прошлась.
– Воспринимаю всерьез, потому что люблю. Он единственный из мужиков, кто относился ко мне по-человечески. Я с ним вот как с тобой могла поговорить, и он никогда не смеялся надо мной, всегда уважительно относился к моему мнению. И немецкий мы вместе начали изучать. Бывало, проснусь, а он мне: «Гутен морген!», приду с работы, а он мне: «Гутен абенд!» – Икки залилась еще сильнее.
– Перестань, все еще образуется, – я пыталась успокоить ее.
– После этого я сразу же написала заявление об уходе.
– И что?
– Все. Я там больше не работаю. Меня отпустили тут же, даже отрабатывать не заставили, как в аптеке. Теперь я снова одна и без работы. Звонила вам вчера весь вечер – никого. Куда вы все подевались-то?
– Я была у Власа, Анжелка пьяная дома валялась, Иван Петрович, наверное, телефон отключил, она вчера так буйствовала…
В этот момент перед нами выросли как всегда шикарная во всех отношениях Пульхерия, толстая Огурцова с отечной физиономией и незнакомый мужчина лет сорока пяти.
– Всем привет! – весело крикнула Пулька. – Знакомьтесь, это Аркадий Серапионович Эбатов, врач-проктолог. Это мои подруги – Икки и Маша Корытникова, писательница, кстати.
– Очень, очень приятно, – проговорил Аркадий Серапионович густым баритоном и поцеловал ручку сначала Икки, потом мне.
Этот новый поклонник Пульки сразу поразил меня своей внешностью. Высокий, плотного телосложения, но не переходящего того предела, когда человека называют толстым или склонным к полноте, он, казалось, был олицетворением понятия «импозантность». Важность, значительность, представительность и солидность заполняли, казалось, все клеточки его организма и выплескивались наружу. Волосы едва тронутые благородной сединой, голос – бархатный, густой баритон исходил откуда-то из глубины; каждое слово он выговаривал с интонацией, будто читал по радио стихи русских классиков. Глаза слишком выразительные, чуть навыкате и будто подведенные. Он был чересчур красив – так, когда это чересчур при первом взгляде вызывает у людей растерянность и зачарованность, а потом отторжение и отвращение от яркого, до неприличия броского благолепия. Внешность Аркадия Серапионовича настолько потрясла меня, что я подумала: «Ему б актером быть, а он проктолог! Надо же, как все-таки странно и подчас несправедливо распоряжается жизнь судьбами людей! Если б он был актером, его не надо было даже гримировать – с галерки можно было бы без труда разглядеть его выразительные, черные, будто подведенные глаза, естественный румянец на щеках, четкие дуги бровей…»
– Да, Пульхэрия верно сказала, я – проктолог, так что если у вас какие-то проблемы с этим, милости прошу! – проговорил он своим бархатным, густым баритоном, назвав Пульхерию – Пульхэрией (вероятно, он говорит вместо «крем» – «крэм», вместо «музей» – «музэй», вместо «фанера» – «фанэра» и т.д.) и пикантно отведя мизинец с длиннющим ногтем (все остальные были аккуратно подстрижены), манерно поскреб лоб, который в эту минуту пересекла глубокомысленная вертикальная складка. «Он, верно, отращивал этот коготь всю жизнь. Интересно, зачем?» – подумала я и тут вспомнила рассказ Мисс Бесконечности о тихой хорошей девочке Лиде Сопрыкиной, которая все время ковыряла в носу. Надо же, какие порой глупые мысли приходят в голову!