Голая пионерка - Кононов Михаил Борисович. Страница 47
– Врешь – не уйдешь! – крикнул капитан радостно. – Вот я тебя и поймал, проговорилась! Что? Здорово обманул?…
Он еще и сам не знал, как повернет это неприятное дело. Надо же так промахнуться! Нет, теперь не годится курву отпускать: на всю дивизию раззвонит про его сватовство. Что делать-то?
– Отставить! – приказал он тихо, уверенный, что Муха сразу бросит пистолет. – Сми-ииирно!
Голос у него сорвался, дал петуха, и Муха засмеялась. Она засунула пистолет в задний карман, застегнула гимнастерку и шагнула к двери.
Капитан прыгнул с табуретки к столу и схватил наган.
– Стой – стрелять буду! – крикнул он уже по-мужски. – Отойди от двери, ссуч-чара! И не вздумай шутить – стреляю без предупреждения!
Муха сощурила глаза и подбоченилась, перебирая в памяти самые хлесткие, по мужскому петушиному самолюбию режущие бритвой словеса. Стиснула зубы – и…
– Мааашенькаааа! – простонал капитан больной коровой. – Не губи, родимая! Дай хоть разок тебя поцелую-то…
Он снова швырнул свой наган на стол с досадой: не ожидал от себя таких слов.
Муха достала вальтер и щелкнула затвором, подгоняя к выстрелу не замеченный капитаном последний патрон.
– Убей! – Кузнецов кивнул. – Мне все равно теперь…
Он тщательно вытер губы сухой маленькой ручкой, раскрыл объятья и пошел на Муху, как на геройскую свою смерть, – зажмурившись.
С пистолетом в вытянутой руке Муха отступала, пятясь, пока не прижалась спиной к двери. Ключ ткнул ее в зад – и ее дрогнувший палец сам собою нажал на нежный спуск маленького послушного Вальки.
Хлопок заряженного Санькой Горяевым шуточного патрона – и лицо капитана Кузнецова покрыто копотью грязного пороха, а в улыбающихся перед поцелуем зубах – застрявшие волокна разбитой выстрелом ваты.
Решив, что он убит наповал, Кузнецов застонал, схватился за лицо обеими руками и упал. Протянув ноги к желанной невесте, капитан дернул всем телом и затих, ожидая полной смерти за свою несвоевременную позорную любовь.
Опустившись устало на пол у двери, Муха с тоской разглядывала свой дареный пистолетик. Посмотрев на капитана без удивленья, она как бы увидела снова того немецкого майора, – на его, капитана, месте. И вдруг опять, как в приемной комдива, до слез пожалела о нем. Захотела она, пулеметчица безжалостная, чтобы не этот патрон, спасший ее от поцелуя, оказался холостым, а вчерашний, убивший красивого высокого Вальтера Ивановича голубоглазого, который так низко ей поклонился на лесной дороге, будто благодаря от души за будущую свою через минуту смерть с Мухиным матом на губах вместо давно заслуженного ею поцелуя. Муха поняла снова, как вчера, когда стучала зубами о край стакана с водой в приемной комдива, что любит убитого немца, то есть Вальтера Ивановича, за нее погибшего, на всю жизнь, не забудет его никогда и на всю свою жизнь теперь из-за позавчерашнего пьяного эсэсовца (если б не он, то и Вальтер Иванович для нее оставался бы до сих пор жив) – на всю долгую и одинокую теперь жизнь она останется пустой и холодной, как сапог жалкого Кузнецова. Напрасно, напрасно искала она в своих ночных полетах единственного желанного Вальтера Ивановича, – и вот сама же вчера и убила его здесь, на земле.
Слезы покатились из ледяных ее глаз на белый ствол холодного теперь вальтера…
Кузнецов приподнял голову со стоном и снова грянул затылком об пол.
– Хватит! – приказала Муха. – Вставай, мудило грешный! Веди меня на губу. Ну? Слыхал? Я в тюрьму хочу! Под арест! На расстрел, бляха-муха!
Капитан мыкнул обиженно. Стал вынимать брезгливо изо рта вату Санькиной «думочки», провезенной ленинградским ли-говским шалопаем через войну туда и обратно.
– Вставай, проклятьем заклейменный! – Муха бросила в капитана свою пилотку. – Давай, делай свое офицерское дело! Сейчас я разденусь…
Она стянула через голову гимнастерку вместе с рубашкой. И приподнявшийся Кузнецов вновь повалился с мычаньем, срезанный святым молочным светом ее груди.
– Ну! – крикнула она. – Быстро, по-военному, бляха-муха!
И стала стаскивать сапоги.
Кузнецов поднялся. Помотал головой, сплюнул в угол. Сел на лавку, у оконца. Наган спрятал в кобуру.
Слезы у Мухи пошли часто – как дождь.
– Уйди! – попросил Кузнецов, не в силах оторвать от нее свой детски-жадный взгляд.
Муха замотала головой, закрыла себе уши ладонями. Рыдала она беззвучно, а в душе билось: «Белый мой, мальчик мой… Беленький… Беляночка моя, Валечка!… Валечек! Вальтер!… Господин фон-барон Вальтер фон Шмальтер!… Любимый, единственный, голубь мой беленький, сладкий мой сахарок, петушок на палочке… Валек! Где ты, родненький? Я ведь знаю, ты здесь, со мной… Во мне ты навек, – слышишь, пизденочек? Ну иди, иди же ко мне!… О! Вальтер! Ваа-а-а-аааальтеееррр…»
Она покачивалась всем телом, закинув руки за голову, с закрытыми глазами, прекрасная, с заломленными бровями, с горьким алым размазанным пятном неутолимого рта. И капитану стало так страшно, как не было и в мнимой недавней смерти.
Тихо и преданно молился на всю баньку придурковатый сверчок.
Муха стала одеваться.
Подобрав и спрятав пистолет, Муха застегнулась, встала и подошла к Кузнецову, улыбаясь смущенно.
– Прости меня! – она положила руку ему на плечо. – Я просто дура.
Она поцеловала капитана в висок и вышла из избы.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
И – последняя. В которой Муха не умрет никогда.
Не успела она ни испугаться, ни хотя бы услышать, как с треском и хлюпаньем продавилась насквозь вовнутрь ее лобная кость. Только вздрогнул и загудел колокол. Огромный колокол, безъязыкий. Он обнял и небо над нею, и всю землю. Посередине круглой земли лежала, поникнув на затвор пулемета, ее пронзенная навылет голова с маленьким бездвижным телом.
Удивилась убитая дева, как это пуля, в прорезь прицела залетев, броневой щит ее максима задела, а рикошетом не вильнула, дура казенная, ровнехонько между глаз вошла пулеметчице меткой, – с влажным пузырящимся шелестом. Словно бы ткнули горячим толстым пальцем в холодную пустоту без дна, – как бы там-то ему и место, тупорылому, здрасте-посравши, дожидаться устали вас!…
Гудел колокол. Разрастался и высился раскаленный малиновый гул его. Тягостно поднимаясь в темноте сквозь густой, душный, тягучий звук под купол пустого свода, увидела Мария наверху свет небес. Он звал ее сквозь отверстие в куполе – и она поднималась к нему, становясь все легче, как во сне, – и вот выползла, вытекла из темного густого звука в небо света.
В зените небосвода, сплавленного сплошь из радуг, солнце, досягающее толстыми гранеными лучами до самой земли, неподвижно летело навстречу деве – низко, как дирижабль. Вокруг него, как ночью вокруг луны, блистали звезды, со своей собственной радугой каждая, – голубые, зеленые, красные и множество, великое множество звезд серебряных, мелких, но также нестерпимо ярких. И смолкло все вокруг и внутри ее невесомого летучего естества, и стала дева в пространстве, в середине обнаженного бытия. И деревья леса внизу, и фигуры людей, и травинка любая на лугу, – все было объято сияньем со всех сторон. Мир, представший ей в силе и славе, лишенный теней, лежал перед ее взором омытый, объятый потоками правды.
Оглянувшись, она увидела вновь лежащую внизу Муху и плачущего Лукича рядом с ней. И материнская нежность к нему подхватила ее и подняла еще выше. Так высоко, что черные крылья мимолетного стрижа, метавшегося под облаками над полем боя, простригли насквозь ее бесплотное горло, словно бы вздрогнувшее от жалости к птице, беззащитной перед свистом пуль и осколков, перед вспышками и смрадом разрывов.
Про себя же Мария знала, что в ней явилась теперь новая неизвестная власть – взамен утлых страхов и сдавленных обид робкой оставленной на земле девочки. И власть величавая молвила из глубин самых высоких: «Теперь. Да!»
Звуки сраженья, разрозненные и летящие в разные стороны, вдруг выстроились вокруг нее в кольцо ровного, томительно дрожащего звучанья. Хор ли испуганных птиц повинуется ритму боя, или то жалуется человеческая мука с земли, от окопов, траншей и снарядных воронок, где таились живые и мертвые тела, а быть может, шум леса, искалеченного слепыми ударами свинца и стали, сливается в продолжительный зовущий стон, – Мария не ведала. Знала одно: нет больше нужды метаться и наяву и во сне средь скрежета и визга смертельных струй, незачем искать встречи с пустым взглядом небытия, которого нет на свете. Видеть, ясно видеть всею дарованной ей свободой буйное, бурливое, клокочущее теченье необходимого, медленного, раскаленного времени. В каждой капле крови его ток. В теле слепой пули и в человеческом последнем крике. Быть ни с кем – но со всеми, кого видит ее новая родившаяся нежность.