Алые перья стрел. Трилогия - Крапивин Владислав Петрович. Страница 19

4

В свои пятнадцать лет Михась был человеком многоопытным. Людей он делил на три категории: вредных, бесполезных и нужных. Вредными были, конечно, фрицы, полицаи и прочие фашистские гады, которые угнали мать и старшую сестру в Германию. Сам он по приказу матери спрятался тогда под лодкой на берегу и в эшелон не попал. Но зато потом пришлось скрываться по подвалам, потому что дом Дубовиков полицейские спалили.

Мать и сестра из Германии так и не вернулись. Не вернулся из партизанского отряда и отец-железнодорожник. Сейчас Михась жил у глухой старухи-побирушки, которая была существом абсолютно бесполезным. Кроме крыши над головой, от нее ничего урвать было нельзя. Да Михась ничего от нее и не хотел. Он считал себя обеспеченным человеком. Скоро год, как он работал сортировщиком на табачной фабрике и получал там паек и зарплату. Правда, пятисот рублей хватало по рыночным ценам, чтобы купить пару потрепанных башмаков, но у Михася был дополнительный источник доходов…

Нужными для себя он считал франтоватого экспедитора фабрики и сумрачного долговязого вахтера в проходной будке. Когда дежурил длинный, экспедитор засовывал Михасю под рубаху и в штаны десятка полтора сотенных пачек «Казбека», и Михась бесстрашно выносил их с фабрики. Если бы ему сказали, что он вор, он бы очень удивился. Украсть можно у человека, и это подло, да и то смотря у кого украсть. При немцах Михась проникал в вестибюли офицерских столовых, очищал карманы шинелей от рейхсмарок и ничуть не чувствовал себя вором.

К советскому офицеру он, разумеется, в карман не полезет. Но фабрика – это не человек. И потом, у нее нет хозяина. По радио говорят, что она народная. А он что, разве не народ? Да и делают там сотни миллионов папирос. Десяток пачек разве потеря для фабрики?

Сам Михась папиросы не продавал. По указанию экспедитора он относил их пану Шпилевскому. Раз или два в месяц тот давал Михасю по сторублевой бумажке. Потому Шпилевский был тоже человеком нужным. «Патрэбным», – как говорил Михась на родной белорусской мове.

В доме часового мастера он и познакомился с Казиком и со Стасем.

Отношения с сыном часовщика у Михася сложились странные.

– Спекулируешь! – уверенно сказал Казик Михасю, когда тот в первый раз вышел из комнаты его отца.

Разговор происходил на крыльце. Михась оглянулся на окна, смазал пухлого Казимира по носу и только потом осведомился:

– Тебе кто накапал?

Как ни странно, Казик не заревел.

– А я сам догадался, – невозмутимо ответил он. – Раз от таты вышел, значит – коммерция. Ты меня не бойся. И не дерись. А то скажу отцу, и весь твой бизнес – ф-фук!

Михась снова замахнулся, но не так решительно. Он почувствовал, что в словах Казика есть правда.

Такое чувство было нестерпимо унизительным, и Михась постоянно искал случая поставить Казика на место. Поводом послужил больной Стась.

– Ты чего же, зараза, хворого человека заставил зимовать в холодной комнате? Забыл, что теперь не панские времена, – сказал он однажды Казимиру. – Заявить вот в горсовет, оттуда вам быстро напомнят, какая сейчас власть.

– А я комнатами не распоряжаюсь, – возразил Казик. – И в горсовет ты не заявишь. Если власть сейчас не панская, то и не воровская.

– Сволочь ты буржуйская, – бессильно выругался Михась.

Свой сегодняшний невеселый рассказ Лешке о печальных делах семьи Мигурских Михась закончил странным словом «альтиматым».

– Чего? – не понял Лешка.

– Ну, велела им вчера эта пани Шпилевская немедля выматываться из дому. Поставила этот самый…

– Ультиматум, – рассеянно поправил Лешка.

– Нехай так. И они в веску собрались к какой-то дальней родне. А чего им делать в деревне? Они же городские. Там и докторов хороших нет. Помрет Стась. Давай будем думать, что делать. У тебя брат, кажись, большой начальник в городе.

– Ну… не знаю, – неуверенно сказал Лешка. – В обкоме комсомола работает. В армии старшим лейтенантом был.

– Армия уже не в счет, – отмахнулся Михась. – А вот обком – это да. Ты, может, втянул бы брата в это дело? А то, ей-богу, загнется пацан.

У Лешки защипало в носу.

– Я купнусь, – невнятно сказал он и нырнул с плота.

Он плыл к отмели и думал о том, что был круглый дурак, когда с пятое на десятое читал книжки о прежней жизни. Ну, о той, до революции, когда еще везде существовала несправедливость, всякие купцы, банкиры и прочие домовладельцы. Считал, что все это давно кончилось, а значит, незачем и голову забивать грустными историями. Куда веселее читать о пиратах и сыщиках. И вот, оказывается, не везде это прошлое стало прошлым. А он понятия не имеет, как надо действовать в таких случаях. И ничего подходящего не может вспомнить из тех книжек, где герои боролись с несправедливостью. Выходит, что он законченная балда, хотя и перешел в седьмой класс.

Усталый от плавания и самокритики, Лешка выбрался на плот. Он не успел еще ничего придумать и потому спросил:

– А чего этой пани вдруг приспичило? Жили-жили, и вдруг немедленно выметайтесь.

И тут выяснились интересные подробности. Рассказал о них уже сам сын часового мастера. То ли по глупости, то ли из-за обиды на папашу.

– Не надо было Стаськиной матери совать нос в чужие бумаги, – сказал Казик.

– Она не соо-о-вала. Она не… не-грамотная, – возразил Стасик.

– Все равно наделала такой суматохи, что батя стал весь белый, а плешь синяя. Я под дверями сам слышал, как он орал: «Донесет, погибли, к белым медведям загонят!» А мать сказала: «Уедут, так и не донесут. Я им денег дам».

Мать Стася мыла в мансарде окно и случайно нашла завалившуюся за наличник бумажку. Она сразу же отнесла ее пану Августу. Лысина Шпилевского приобрела аквамариновый оттенок.

– Вы… вы умеете читать по-немецки? – почему-то шепотом спросил он квартирантку.

– Я и по-польски-то один класс кончила, – усмехнулась бледными губами мать Стася.

– Врете! – хрипло сказал Шпилевский.

Женщина удивленно и обиженно раскрыла глаза.

– Я, я умею по-немецки, – сунулся изнывавший от любопытства Казик и подскочил к бумаге, которую отец положил на стол.

От полновесной затрещины он галопом пересек всю комнату, ткнулся лбом в подоконник и расквасил нос. Такой оплеухи он не получал за все свои тринадцать лет.

– Будильник пузатый, – непочтительно отозвался Казимир о родном отце, заканчивая рассказ. – До сих пор сморкаться больно.

– А что за бумага, успел разглядеть? – спросил Лешка.

– Ни холеры я не успел. Заметил только немецкую печать с орлом и на ней буквы: GKLJ. Вот в тот день моя матуля и прижала Стаськино семейство. Тыщу рублей им дает на переезд.

У Лешки даже в носу зачесалось от волнения. Значит, пан Шпилевский хочет избавиться от Мигурских из-за какой-то бумаги! Боится, что Стасикова мать прочитала документ! Почему боится? Что это за документ? И что означают четыре буквы на печати?

Пообещав Михасю что-нибудь до утра придумать, Лешка поспешил на свой берег. Но Дмитрий еще не вернулся. Хозяйка сидела под окном на скамеечке и, по обыкновению, тянула из чашки кофе.

– Фелиция Францевна, вы немецкий язык хорошо понимаете? – спросил Лешка и присел на край крылечка.

– Так. Розумем. Тши годы была кельнером в кафе. То есть официанткой.

– В каком кафе?

– На Костельном плаце. Кафе «Адрия», для панов офицеров.

– Для немецких офицеров? – уточнил Лешка.

– Так. Для германских. Кельнерам тшэба было ведать мову.

Лешка почти с испугом посмотрел на Фефе, как он успел мысленно прозвать хозяйку. Выходит, эта белобрысая тетка три года подряд изо дня в день подносила фашистам еду, улыбалась им, как улыбаются все официантки, а сейчас так же улыбается старшему лейтенанту Советской Армии Дмитрию Вершинину и гладит ему брюки. Чудеса! Такие вещи не укладывались в Лешкиной голове.

– А вы не знаете, что означают по-немецки буквы – гэ, ка, эль и ёт?

Лешка щепочкой написал буквы на песке.