Бабушкин внук и его братья - Крапивин Владислав Петрович. Страница 16

– Я подумал: вдруг в гости пригласишь?.. Это шутка…

– А я правда приглашу. Без шуток.

– Ну, тем более хорошо. А то шестнадцатого мне надо на другой день рождения.

– К кому?

– Тоже… к одной девчонке.

Я думал, она скажет «у, какой ты» и толкнет меня коленкой снова. Но Настя притихла и стала смотреть в окно.

После урока мы вышли из школы вместе. Один квартал нам было по дороге. Настя сперва молчала, потом будто вспомнила:

– Да, насчет дня рождения! Шестнадцатого октября ведь будет понедельник. Та девочка… она, наверно, решит праздновать в выходной, как и я…

– Да я не на праздник. Зайду, отдам подарок – и в школу.

Настя сказала ужасно безразличным тоном:

– А она кто? Наверно, из твоей бывшей гимназии?

– М-м… да! Из нее.

– Наверно, из твоего бывшего класса?

– Да из первого класса она! Ей семь лет стукнет! Это сестренка моего товарища, в том дворе, где мы раньше жили. А ты что подумала?

– А я вот нисколечко ничего не подумала. Просто сказала про понедельник. А ты думаешь, что я подумала?

– Я думал, что ты подумала, будто я думаю, что… тьфу!

Мы засмеялись.

– Ты меня под партой так ногой стукнул, что до сих пор в суставе гудит…

– Я?! Тебя?! Когда?!

– Даже и внимания не обратил. А у меня синяк. Вот, смотри…

Я с готовностью посмотрел. Даже присел.

– Нету никакого синяка. Даже пятнышка нету.

– Недавно еще был.

– Ну, я нечаянно…

– Ладно уж…

Скоро мы разошлись. Она в Комаровский переулок, я на свою улицу Урицкого.

Урицкий был, говорят, какой-то деятель ЧК, помощник Ленина, и его застрелили. Нынче в городе многие большевистские названия переименовали, а про это, наверно, забыли. Может, потому что на окраине. Кстати, говорили здесь не «улица Урицкого», а просто «Урицкая».

Ну вот, шагал я, улыбчивый такой, на свою Урицкую, и вдруг сзади:

– Иволгин! – нерешительно так.

Я оглянулся. Сзади шел Вальдштейн.

Я остановился. Он тоже остановился. Свою потрепанную спортивную сумку он держал в руке на длинном ремне и качал ее, как маятник. И смотрел на нее.

– Ну, что? – сказал я.

Он быстро взглянул на меня и опять – на сумку.

– А мы… с тобой, оказывается, в одном доме живем…

– Да? – сказал я без всякого выражения.

– Да… Только в разных концах. Ты в восьмом подъезде, а я в первом. На четвертом этаже…

Я пожал плечами:

– Ну, что ж… – Я не хотел его отшивать, но и что сказать, не знал. Постоял секунду и пошел. Вальдштейн догнал меня, зашагал сбоку и чуточку позади.

– Иволгин…

– Что?

– Ты очень на меня злишься, да? За то дело…

– Вот еще! – сказал я искренне. – Чего мне злиться? Тебе же попало, а не мне!

– Ну… у тебя ведь тоже были неприятности.

– С какой стати? Ничего у меня не было!

– С уроков прогнали…

– Вот беда! Погулял, в гости сходил… Одно удовольствие.

– Тогда хорошо, – вполголоса отозвался Вальдштейн. С полминуты мы молчали. Потом:

– Ты не думай, что это я Клавдии нажаловался. Я дома сказал, что просто ударился, а мать не поверила, в школу пошла. А там в учительской Клавдия и Андреич. Он-то им все и выложил…

Я придержал шаги, чтобы Вальдштейн оказался совсем рядом. Он шел и пинал свою сумку тощей поцарапанной ногой. Один раз запнулся, чуть не полетел носом. Оглянулся испуганно. Я чуть не наткнулся на него. Мы оказались лицом к лицу. И тогда я спросил:

– Послушай, Вальдштейн. А если бы я поверил, что у тебя дружки-рэкетиры, и принес бы деньги? Ты бы взял?

Он ответил тихо, но сразу. И мне показалось – без хитрости:

– Да ты что… Это же я так, просто… Подумал: может, есть кто-то еще…

– Что «еще»? – спросил я довольно беспощадно.

Он пнул сумку изо всех сил и признался отчаянным полушепотом:

– Еще больше… слабовольный, чем я… Тебе же Пшеницына, наверно, описала, как меня тут… как ко мне прискребались…

– Ничего она не говорила, – соврал я. – Мы про тебя вообще не разговаривали.

Он, по-моему, не поверил.

Тогда я сказал:

– Думаешь, я не понимаю, какая это жизнь, когда тебя изводят? Думаешь, я… такой уж крутой, что ли?

Он помолчал, и в молчании мне почудилась благодарность. Потом спросил:

– А трудно учиться в гимназии?

– Там больше уроков, чем тут. Два иностранных да еще всякие «Эстетики», «Истории искусств»… И зачеты, зачеты…

– А правда, что там у вас провинившихся розгами дерут?

Я остановился, заморгал:

– Ты что? С телевышки грохнулся?

– А у нас говорили… Ну, там же гимназия, старые порядки.

– Такие порядки в гимназиях при крепостном праве были! А сейчас… обыкновенные. Только если получишь двойку или на уроке вертишься, сразу: «Здесь гимназия! Хочешь валять дурака – иди в обычную школу!» А где они в центре, обычные-то? Куда ни ткни – лицей, экономический колледж, французское обучение, математический уклон… И везде конкурс.

– И ты по конкурсу поступал?

– Естественно. Родители и бабушка испереживались…

– А ты?

– Мне семь лет было! Все до лампочки…

– А сейчас жалеешь, что ушел?

– А вот и нет! Надоело все время по струнке ходить, здесь свободнее…

– При Клавдии-то!

– А что Клавдия? Покричала и отошла. Вам бы нашу директоршу!

– Это Клавдия про ваши порядки говорила. Был у нас в прошлом году один… гад такой, по кличке Кузов. Клавдия ему однажды на собрании выдала: «Вот в гимназию бы тебя! Там с тебя вмиг спустили бы три шкуры!»

– Она же это в переносном смысле!

– А все подумали, что по правде.

«Не все, а ты, – подумал я. – Видать, и правда тебе часто достается дома…»

– Этот Кузов… он больше всех ко мне прискребался, сволочь. Другие-то не очень, а так, на него глядючи… Он не то чтобы рукам волю давал, а больше словами: «Вальдштейн, Кронштейн, Рабинович, Бубенштейн. Привет родственникам в славном Тель-Авиве…»

– У тебя там есть родственники? – удивился я.

– Откуда? У меня дед из Казахстана, там много немцев. Поэтому такая фамилия. Сам погляди, разве похоже, что я еврей?

Я хмыкнул:

– Ты будто оправдываешься. А что, если еврей?

Вальдштейн кинул сумку на ремне за спину, подтянул свои камуфляжные бермуды. Пошел прямее. И глянул прямее. И глаза у него были, оказывается, не рыжие, а светло-коричневые.

– Тогда бы я гордился, что еврей. Среди евреев много великих личностей. Но у меня все в роду русские, кроме деда, да и тот немец лишь по отцу. Он даже языка не знает. Знает только, что фамилия означает «лесной камень».

– Правильно! А «Вальдберг» означает «Лесная гора», – вспомнил я. – У моего прапрадедушки была жена Вальдберг, Марта Карловна. До свадьбы она гувернанткой служила… У прапрадедушки в полку были неприятности из-за того, что женился на нерусской да на бедной… Мне бабушка рассказывала, а ей – ее мама…

– А кому какое дело, на ком он женился?

– Ну как же! Его императорского величества Александра Второго кавалергардский полк, такая аристократия. Там свои правила были… Но его благородие поручик Лев Андронович Шеметилов-Гальский оказался выше сословных предрассудков… – Я понял, что говорю словами и тоном бабушки. И сменил акценты: – Ну, он вообще такой был дядька, лихой…

Я, наверно, что-то напутал в названии полка. Толком ни я, ни бабушка его не знали. Но на Вальдштейна это произвело впечатление.

– Ух ты! Значит, у тебя придворные предки!

– Да какие там придворные! За душой ничего, кроме звания! Прапрадедушку из-за бедности взяли в кадетский корпус на казенный кошт. Ну, то есть на бесплатное содержание… А в корпусе, вот там в самом деле виноватых драли почем зря. Хоть ты барон, хоть граф, хоть князь…

– Это он сам тебе говорил?

Я опять чуть не упал.

– Вячик, да ты что! – Так я его впервые назвал по имени, машинально. И у Вячика странно, как-то вопросительно дрогнуло лицо. И я смутился. И торопливо заговорил дальше: – Он же мой прапрадедушка! Он умер сто двадцать лет назад! То есть погиб на дуэли. Какой-то офицер обидел женщину, и Лев Андронович дал ему пощечину… – Ой! Мне словно язык прижгло. Вспомнил, какой оплеухой наградил я в субботу Вальдштейна. Но он, видать, не вспомнил, слушал, приоткрыв рот.