Под созвездием Ориона - Крапивин Владислав Петрович. Страница 9

Я кладу трубку и закрываю глаза: может, усну опять? Глупо и наивно. Э т о т сон не вернется уже никогда. А жаль. Ведь капитан был настоящий. Я даже помню морщинки у его глаз и чуть отпоровшуюся ленточку шеврона на белом рукаве…

Все же кой черт дернул эту авторшу рассказов, словно списанных с мексиканского сериала, трезвонить с самого утра! Не будь звонка, я, наверно, стоял бы уже на теплой палубе «Ориона» и фрегат огибал бы Маячный мыс… И путь впереди был бы бесконечен…

Впрочем, и такому, неоконченному, сну я благодарен от души. Все же это счастье – хоть на миг ощутить себя снова невесомым, обгорелым на солнце, свободным от забот и хворей пацаном, у которого все впереди…

«Орiонъ» давно где-то плавает без меня. А я что? Сижу сейчас и «ризу влажную мою сушу»… нет, не на солнце под скалою, а на спинке стула.

Но память о нагретых солнцем скалах опять уносит меня к Севастополю, к яхте, которая своим форштевнем отваливала на стороны стеклянно-зеленые пологие волны. А отсюда – к гумилевским «Капитанам», с которыми бесстрашно (ведь запрещенный был поэт-то!) познакомил меня Юрий Михайлович Курочкин.

На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Мне всегда хотелось сказать не «по изгибам», а «по изломам». Толща морской воды часто виделась мне твердой, будто зеленое стекло, и форштевни раскалывали, ломали эту твердость, отворачивали ее от бортов, как прозрачные глыбы.

Эту твердость морской субстанции (да простят мне столь непоэтический термин) давным давно отметил еще одессит Валентин Катаев. В повести «Белеет парус одинокий» он написал: «Малахитовые доски прибоя, размашисто исписанные беглыми зигзагами пены, с пушечным громом разбиваются о берег».

Прочитав это первый раз, я тут же представил встающие на дыбы блестящие зеленые плиты со светлыми росчерками пузырчатых полос. Они двигались на плоский галечный пляж и рушились, разнося в пасмурном воздухе каменный грохот. В ту пору я – тюменский первоклассник сорок пятого года – ни разу еще не видел моря, но катаевская картина штормовой атаки, показалась мне удивительно достоверной.

Потом я не раз слышал именно такой грохот бурного морского наката. Штормовые волны ворочают на берегу камни и переваливают с места на места груды крупной гальки…

Книга «Белеет парус одинокий» в первые школьные годы была у меня самой любимой. С ней соперничали только «Золотой ключик» и «Том Сойер». Во-первых, в катаевской повести все было пропитано ощущением постоянной близости моря, о котором я мечтал с той поры, как себя помнил. Во-вторых, главный герой, Петя Бачей, казался мне порою почти таким же, как я. Правда, я представлял его темноволосым и тонколицым, а сам был с белобрысой челкой, курносый и с розовыми оттопыренными ушами. Но такой же, как он, дочерна обжаренный солнцем – хотя и не черноморским, а сибирским, но тоже горячим. В таком же, как у этого Петьки, легоньком мальчишечьем костюме, который мне прислал в посылке из Германии служивший там отец. Только на моем костюме не было матросского воротника. Я об этом очень жалел и, случалось, мастерил «гюйс» из бумаги, однако выйти в таком наряде из дома не решался. Две ехидные соседские девчонки – Галка и Лилька – уж отвели бы на мне душу! И без того я только и слышал от них:

Моряк – с печки бряк!..
Растянулся, как червяк!

Ну а главное, мне очень понятен был характер этого одесского «мальчика из интеллигентной семьи», который страдал от детских невзгод за сорок лет до меня. Отнюдь не героя. Порой трусоватого, порой жуликоватого даже, иногда суеверного и, к тому же, двоечника. Ну, чем не я? И утешительно было читать, что в ответственный момент «безответственный» Петя нашел в себе должную меру отваги. Это давало надежду, что «и я когда-нибудь…»

Я полюбил Одессу. Такой любви способствовало и то, что в Одессе некоторое время (в 44-м и 45-м годах) учились в политехническом институте мои старшие брат и сестра. Приезжая на каникулы, они много рассказывали об этом городе – лишь недавно освобожденном, разрушенном, голодном и все же сохранившем свой солнечный блеск и неистребимый юмор.

В нашей Тюмени я искал признаки Одессы, черты приморской жизни. И… находил. На шумном базаре пахло зеленью и рыбой, голосили торгующие барахлом инвалиды – совсем как мадам Стороженко в фильме про Петю и Гаврика. Летнее солнце жарило по-южному. Была и акация. Правда, не белая, а желтая, мелкая, но нам, мальчишкам, нравилась и такая. Цветы ее были сладкими на вкус, а из стручков получались прекрасные свистки и пищалки.

А море… Вместо него была река Тура с песчаными пляжами и заросшими полынью откосами над желтой водой. По Туре ходили пароходы, очень похожие на «Тургенев» из книжки Катаева. Суета пассажирской и грузовой пристаней (я бывал там иногда с отчимом) казались мне похожими на шумную жизнь одесского порта. Над штабелями ящиков и бочек стоял запах соленой сельди, трубно вскрикивали буксиры, сновали хмурые грузчики в чудовищно широких черных шароварах, мелькали белые фуражки капитанов. А солнце жарило, жарило мои многократно обугленные плечи…

Ну и, к тому же, я искренне считал, что наша Тура настоящая частичка моря. Ведь от нее по другим рекам можно было добраться до океана! Эту волнующую истину сообщил мне однажды мой дядюшка – мамин брат, дядя Боря. Это был тихий конторский служащий по образу жизни и романтик в душе. Он не раз открывал мне глаза на необычное в простых вещах. Учил угадывать лесные запахи в пыльной траве у городских заборов, видеть в воздушных змеях из газеты «Тюменская правда» родственников китайских бумажных драконов, а помогая мастерить лук из березовой палки, рассказывал о разбойниках Шервудского леса…

Рассказал он как-то и про путь от пристани Тюмень до полярных морей.

Это «географическое открытие» наполнило меня великой радостью и запомнилось навсегда. Я даже использовал его в раннем рассказе «Самый младший», о котором уже упоминал.

« – Ничего, – сказал Ленька. – Пусть плывет кораблик в океан.

И он рассказал, что вода из канавы попадает в реку, а их река впадает в Иртыш. Ну, а Иртыш впадает, как известно, в Обь, которая течет прямо в Ледовитый океан.

Севка живо представил лунную ночь, черную воду в трещине среди зеленоватых льдов, а в воде свой маленький парусник. На льдине лежат глупые тюлени, таращат на него круглые глаза и от удивления хлопают себя ластами по тугим кожаным животам».

Признаться, мне и сейчас нравятся эти строчки. Особенно про тугие кожаные животы. Видимо, до сих пор я не научился быть до конца самокритичным…

Конечно, Ледовитый океан – не теплое Черное море, но он ведь соединен со всеми другими водами Земли. Так я рассуждал тогда…

Тюменский быт сороковых годов казался мне тоже похожим на одесскую жизнь начала века. А разве нет? Керосиновые лампы (электричества часто не было), водовозы с бочками, пролетки с кучерами на облучках (их было не меньше, чем автомобилей), цоканье подков по булыжникам, чины железнодорожной милиции с шашками, как у царских городовых (столь «крамольное» сравнение я никому не высказывал); круглые рекламные тумбы, оклеенные афишами цирка. И сам цирк – с его клоунами, канатоходцами и отважными мускулистыми борцами!

Цирк! Азарт и праздник наших детских лет! Такой же, как у мальчишек времен Гаврика и Пети.

Здание цирка стояло в сквере на углу улиц Первомайской и Герцена (моей родной!). Оно и сейчас там стоит, но уже другое – кирпичное и с полотняным куполом, поскольку на капитальный, говорят, не хватило денег (впрочем, таким я видел его несколько лет назад; сейчас, возможно, достроили).

А в годы моего детства цирк был деревянный, очень просторный, с длинными «ленточными» окнами под куполом. На куполе – увенчанный корабельным клотиком шпиль.