Славка с улицы Герцена - Крапивин Владислав Петрович. Страница 78

И в ритме ударов шпаги о шпагу, в стуке сандалий по дощатым тротуарам во мне повторялись и повторялись те строчки:

…Дик-сэнды, том-сойеры и д'артаньяны
Опять начинают вечерние игры. 

От этих строчек вечер был еще счастливее, игра еще радостнее.

…На следующий день я опять забрался под кровать и запустил руку в чемодан. Пешка была на месте, а конторской книги не оказалось. Спросить о ней дядю Борю я не решился.

Через много лет я рассказал дяде Боре про этот случай. Спросил про стихи. Но дядя Боря улыбнулся и сказал, что не помнит ни этих строчек, ни даже конторской книги. Однако я догадывался, что он писал стихи, только не хотел говорить о них.

Впрочем, сейчас он уже не скрывает своей любви к стихам. Он пишет их до сих пор – славные, добрые стихотворения о детстве, о Тюмени, о путешествиях и о загадках Вселенной. Он никогда не посылал их в редакции, но мне посылает в каждом письме. Письма очень подробные. Дядя Боря теперь плохо слышит, поэтому разговаривает неохотно, зато в письмах он рассказывает о своей жизни обстоятельно и с удовольствием. Он по-прежнему ездит по разным городам, отчаянно “болеет” на хоккейных и футбольных матчах, в курсе всех городских новостей и любит, когда к нему в гости приходят студенты. Он никогда ни на что не жалуется. Слово “жаль” я прочитал в его письме только раз:

“Жаль, что я еще не побывал в Севастополе, о котором ты так много рассказываешь и пишешь…”

Действительно, жаль. Я уверен, что дядя Боря сразу полюбил бы этот город, эти улицы и бухты с толчеей кораблей и блеском вечерних огней… И Шестую Бастионную, и эти переулки, где так же, как в его и в моем детстве, стучат деревянные клинки. И так же повисает над крышами розовая луна, а от калиток уже раздаются такие привычные, такие знакомые оклики:

– Вася! Пора домой!

– Женя-а-а! Юрик, ты не видел Женю?

– Игорь! Где тебя носит? Будешь бегать до ночи?

Солнце уже ушло, горнисты на крейсерах и эсминцах отыграли “спуск флага”, но на улице еще не очень темно. Время коротких южных сумерек.

Цикады набирают силу. И набирают силу крики от калиток и подъездов:

– Петька! Ну, подожди, негодник!

– Мама, я щас! – доносится издалека.

– Я тебе покажу такое “щас”, что…

– Олежка, ты где?

– Андрей, Саша!..

Вечерний воздух лежит над улицей теплыми пластами. Пахнет нагретым ракушечником, разросшейся вдоль заборов сурепкой, пахнет морем. Где-то гремит якорная цепь. Опять зовут мальчишек. И я вспоминаю такой же теплый вечер, очень похожий на этот, хотя и далеко-далеко отсюда.

– Энрике!

– Мануэль!

– Алехандро!

Топот ног по камням. Стук деревянных шпаг. Чуть не написал “сосновых”, но кто знает, из какого дерева они сделаны здесь. Гавана. Ноябрь семьдесят второго года.

…Мне пришлось жить в Гаване почти месяц, и я очень полюбил ее за красоту, веселье, дружелюбие. За гордую историю, за легенды и тайны. За то, что она мне постоянно напоминала о Севастополе. Чем? Желтыми старинными крепостями у моря и бастионами, где солнце накаляет тела чугунных орудий. Синевой громадной воды, белизной улиц и корабельных рубок. Смуглыми мальчишками с такими же веселыми, как у маленьких севастопольцев, глазами (и даже в таких же голубых школьных рубашках). И тем, что жизнь в обоих этих городах неотделима от жизни моря…

Как-то вечером я бродил по улочкам портового района и наконец вышел на главную площадь Старой Гаваны.

Было уже совсем темно. Тонкий месяц с задранными вверх рогами затерялся где-то за крышами. Полукруглые окна старинных домов мягко светились над арками, но площадь почти не освещали. Только в нескольких местах на плиты падали полосы желтого света.

Окна казались мне очень дружелюбными. Я знал, что до революции в окружавших площадь домах жили богачи, а теперь здесь были квартиры рабочих. За открытой дверью балкона мягко пела пластинка. Это была старая, известная всем “Голубка”. Когда я был маленький, ее любил напевать дядя Боря.

В небе смутно вырисовывались две башни древнего Кафедрального собора, в котором, по преданию, был похоронен Колумб.

В такую пору на такой площади должна стоять торжественная и немного таинственная тишина. Но тишины не было. Кроме мотива “Голубки” ее нарушали – как бы вспарывали и пробивали ее – звуки веселого мушкетерского боя. Мальчишечья компания носилась по площади, изредка проскакивая через полосы света. В этом свете мелькали свежеоструганные клинки. А из окон и с балконов время от времени доносились материнские возгласы:

– Педро!

– Антонио!

А затем и целые фразы, в которых я улавливал слова “папа” и “эскуэла”. И можно было догадаться, что если вышеупомянутые гаванские Петька и Антошка сию минуту не явятся ужинать, “папа” вплотную займется их воспитанием. Носятся допоздна, а утром не добудишься, чтобы отправить в “эскуэлу”.

И, естественно, мальчишки отвечали словами, которые на русский язык переводятся очень коротко: “Щас!”

Ноги у меня гудели от долгой ходьбы. Я присел на теплый цоколь колонны у одного из домов. Пригляделся. Полной темноты на площади все же не было. Я разглядел, что сражавшихся пятеро или шестеро. А еще между ними будто носилась громадная белая бабочка. Я сперва никак не мог понять, что это. Флажок какой-то, что ли? И лишь когда мальчишки проскочили рядом, в свете ближнего окна, я понял, что это совершенно черный пацаненок в белых шортиках и белой развевающейся рубашонке. На миг блеснули его веселые глаза и сахарные зубы.

Вчера на этой площади и на улицах было тихо. Вчера вечером по кубинскому телевидению шла последняя серия длинной постановки “Двадцать лет спустя”. Я видел в открытых дверях домов, как ребята стайками сидят на полу перед большущими экранами телевизоров “Электрон”. Мелькали страусовые плюмажи над широкополыми шляпами, и говоривший по-испански д'Артаньян ловко раскидывал шпагой прихвостней коварного Мазарини.

А сейчас множество юных д'артаньянов повторяли эти приключения в переулках и на площадях Гаваны. Среди могучих стен, арок, памятников и бастионов, которые в старину видели немало настоящих приключений и слышали звон настоящих шпаг. Здорово играть в таком месте, верно?

– Хорхе! – услышал я сипловатый и громкий голос. – Хорхе!

На освещенном балконе стоял старый седой негр.

– Хорхе!

Черный мальчишка остановился недалеко от балкона, задрал курчавую голову, что-то заговорил, отчаянно рассыпая звуки “л” и “р”. Но дед сказал какую-то длинную фразу и погрозил пальцем. Хорхе сердито махнул клинком и побежал в дом.

Мне стало обидно. Даже не столько за Хорхе, сколько за его деда. На вид такой симпатичный старик, похож на дядюшку Римуса из сказок про братца Кролика, а внука не понимает. Разве можно перебивать игру в самом разгаре!

Мальчишки умчались на другой конец площади. Все, кроме одного. Один подошел и тихо сел рядом. Ну, не совсем рядом, а в метре от меня. Он поставил между колен клинок, вытер о мятую брючину вспотевшие ладони, досадливо ударил по дребезжащей рукояти. Рукоять шпаги дребезжала потому, что щиток ее был сделан из консервной банки и узорчато переплетенной проволоки. Сейчас эта сложная конструкция разболталась. Верхний конец дужки, защищавшей пальцы, отскочил от головки рукояти. Мальчишка мельком глянул на меня и шмыгнул .носом (должен заметить, что по-испански и по-русски такое шмыганье звучит совершенно одинаково).

– Твоя… шпага… сломалась? – спросил я, медленно подбирая испанские слова. Вернее, слово “сломалась” я не вспомнил и сказал “заболела”. Наверно, это звучало странно и даже глуповато. Но мальчик придвинулся и тихо сказал:

– Си, компаньеро.

И протянул свое оружие.

А что я мог сделать? Тут нужны были плоскогубцы и молоток да еще гвоздики или проволока. Сказать мальчику, чтобы принес это все из дома? Моих познаний в испанском языке не хватит. Да и кончится такая попытка наверняка печально: “Опять на улицу? Хватит бегать, ночь на дворе!” В этом смысле все родители одинаковы: и в Тюмени, и в Севастополе, и в Гаване, и на всем белом свете.